Читальный зал
На первую страницуВниз


Наш Конкурс

Наталья Кожевникова  родилась в Екатеринбурге в 1975 году. Окончила факультет журналистики Уральского Государственного университета. С 1997 г. живет в Москве. Сотрудничала с московскими издательствами в качестве редактора научно-популярной и энциклопедической литературы. Сейчас преподает русский язык.

 

НАТАЛЬЯ  КОЖЕВНИКОВА

Избранная

     Половина восьмого утра. Звонок. Маша.
     Вернее, не так. Звонок. Маша. Еще только половина восьмого!
     — Ты что, спишь до сих пор?!
     Как некстати. Ведь вчера вечером после бутылки «Деликатес дю Шато Оранжери» настроение было прекрасное, и мы с приятельницей заказали «Гевюрцтраминер», закусывали его подсохшим багетом, курили выпрошенные у официанта крепкие сигареты и хохотали как сумасшедшие без всякого повода. Сейчас, утром, мне казалось, что я не могу даже пошевелиться, и трубку-то сняла механически, видимо, еще до пробуждения, а голос мой хрипел и скрипел.
     Я: — Привет, Мань… Мы вчера были в кафе… допоздна… сидели там…
     И вдруг поняла, что не стоило этого говорить. Все доходило до меня с опозданием секунды на две-три.
     Она (обиженно): — Ну ты даешь… Мы же вроде договаривались…
     Я (испуганно): — На сегодня?
     Она: — Ну не-ет… Просто, ты говорила, что если я захочу пойти… то ты пойдешь со мной.
     Я: — А-а, ну конечно! Конечно, говорила. Хочешь пойти сейчас?
     Она: — Хочу… Если можешь…
     Договорились встретиться через час на Смоленке.
     Было начало декабря, еще вчера все таяло, текло, а сегодня подморозило, дорожка перед подъездом обледенела. Ветер продувал насквозь. В метро субботним утром полно народу. А на Смоленке уже все бегут, торопятся куда-то. Похоже, начались предновогодние хлопоты.
     Я стояла на углу дома, подпрыгивала и дышала в шарф, чтобы согреться. Потом зашла в «Старбакс», купила кофе и вернулась на улицу. Даже на морозе я не могла окончательно проснуться, да еще начала болеть голова.
     В Спасопесковском переулке были припаркованы машины, а между ними неуклюже топтался и сердито шумел маленький экскаватор, загребал ковшом снег и швырял его в оранжевый грузовик.
     Среди невысоких крыш как-то буднично выстреливала вверх кружевная колокольня церкви Спаса-на-Песках.
     Маня опаздывала. То есть, Мария, Маша. А так сложилось — она смешливая, жизнерадостная, выглядела всегда лет на десять моложе, чем есть на самом деле, поэтому, наверное, и Маня, или даже Манька.
     Первое впечатление: светлые волосы и… безопасность. Вдыхай же ее, она совсем прозрачная! Лет семь назад Маня пришла на собеседование в наш отдел. Минут через двадцать как-то само собой возникло чаепитие — сушки, миндаль и сладкие яблоки Маня извлекла из своей объемистой сумки «Chanel», из разноцветных шуршащих пакетиков. К концу чаепития, в смысле собеседования, нам были обещаны недорогие билеты в партер Большого театра, мы знали, где начались распродажи, куда лучше поехать отдыхать в марте и как не допустить того, чтобы авокадо в салате потемнело. Жизнь за стенами офиса наполнилась приключениями. Такими кадрами разве разбрасываются?
     Вместе с Маней и мартовским потеплением в отдел пришли легкомысленные, но приятные перемены. Две сотрудницы приобрели абонементы в фитнес-клуб, две другие сменили прически, одна дама полностью сменила гардероб, а еще одна – любовника. Ко всем у Мани находился особый подход, за каждую она радовалась, как за себя, и казалось, что запасы ее энтузиазма и счастья неистощимы.
     Маня жила в просторной сталинской квартире на Краснохолмской набережной, в районе Таганки, с новым, молодым мужем, сыном-подростком, мамой и дедом. Я не очень-то вникала в ее семейную историю, но знаю, что главой семьи всегда был и остается дед. Уже тогда ему было за восемьдесят, и он давно оставил все свои руководящие посты, но такой роскоши, как покой, не мог себе позволить. Семейство нуждалось в опеке, в полезных связях деда, а часто и в его твердой руке.
     Складывалось впечатление, что Маня, чувствуя надежный тыл, всегда жила легко. Очень хорошенькая – блондинка, белая кожа, голубые глаза, и даже родинка имелась над верхней губой. Стройная и подтянутая — благодаря чуть ли не ежедневным занятиям пилатесом и йогой. Женское начало трепетало в ней и плескалось через край, а мужчины были ее вдохновением, ее благосклонным, щедрым зеркалом. В перерывах между замужествами она очаровывала многих и беззаботно принадлежала многим, потому что это было ее безусловным, сладкоголосым зовом. Она ни о чем не жалела. Не было на ней даже тени порочности. Наоборот, Маня смотрелась чистым ангелом. Обезоруживала неброским кашемиром, наспех повязанным шелковым шарфом, капельками бриллиантов, окутывала нежными девичьими духами и у всех вызывала абсолютное доверие – с ней секретничали, шептались, советовались и просто отводили душу.
     Я бы даже назвала это талантом — легкость, почти невесомость Маниного характера. В ней не было этой московской истеричной серьезности. Маня появлялась, и вместе с ней возникало вдруг сиюминутное озорное настроение. Оно балансировало на одной ножке, и можно было выдохнуть и никем не притворяться. Можно было вдохнуть, чуть взлететь над полом, зависнуть и самому хохотать, глядя на то, как несуразно, будто у марионетки, двигаются твои ноги и руки, как облетает с тебя серьезность и спесь.
     В то время, когда мы познакомились, Маня была очень счастлива. Я почти в этом уверена. Она только-только вышла замуж за красавца, директора элитного фитнес-клуба Илью, влюбленного без памяти в свои же собственные задумчивые глаза, изящные жесты, в свою немногословность и значительность. Когда-то Илья был переводчиком, а в фитнес его занесло откровение упругих ягодиц и кубиков пресса – он преданно служил культу идеальной внешности, перед сном читал и перечитывал журнал «Men’s Health». В общем, их с Машей интересы совпадали: спорт, здоровое питание, красивая одежда, путешествия, ну и секс, конечно же.
     Илью устраивало течение жизни в доме Маниного семейства: места предостаточно, быт налажен, уют-порядок обеспечены и всегда готов ужин (вклад Маниной мамы в счастье дочери) с учетом наисложнейших пищевых комбинаций из книг по питанию. И хозяином быть не требуется, не нужно совершать лишних, изнурительных телодвижений. Его и так Манино семейств обожало. Просто ни за что.
     Так вот, Маня выглядела очень, очень счастливой. Правда, Илья не смог найти общий язык с Пашей, четырнадцатилетним сыном Мани. Иногда казалось, что Илья не знает (или, может быть, забыл как-то) о том, что у Мани есть сын. Виной тому мог быть метраж квартиры на Таганке. Если бы и Паша сделал вид, что Ильи не существует, затерялся в лабиринтах комнат, Маню, наверное, это устроило бы. Она будто бы понимала, как спасительно отсутствие отношений по сравнению с откровенно плохими отношениями. Но Паша по-своему попытался наладить контакт, интересовался новой машиной Ильи, фотографиями из поездок… Да всем подряд. Он был похож на Маню, и интерес к людям проявлялся в нем сам собой, внезапно и неуемно. Илья немного пугался этого, но чаще был равнодушным и только иногда снисходительным. В конце концов, Паша обиделся, правда, молча.
     И еще кое-что беспокоило Маню: новый муж был лет на пять младше нее. Ну вот, собственно, это и беспокоило. Ей было тридцать девять, но никто, даже любительницы позлословить, не давали ей больше тридцати. И все-таки теперь ей требовалось постоянное подтверждение этого прежде очевидного факта…

     А теперь – декабрь, Смоленка, субботнее утро… Наконец-то появилась Маня. Я едва узнала ее. Одета во все черное – черный бесформенный пуховик, черную вязаную шапку, черные брюки и ботинки с грубыми носами на неуклюжих квадратных каблуках. Вся укутанная, упрятанная, обернутая защитным слоем. Виднелись только припухшие, покрасневшие глаза. Я хотела обнять ее, но она отстранилась и сказала:
     — Пойдем быстрее, и так уже опоздали.
     Я бросила в урну стаканчик с недопитым кофе и поспешила за Маней.
     Есть в этом что-то очень русское — пробежаться по морозу, когда снег хрустит под подошвами, леденеют щеки и мочки ушей, а ресницы склеиваются, потянуть за ручку, ух, тяжелой двери, чувствуя при этом, как тебя оставляют последние силы, и войти в полутемный притвор церкви, как будто погрузиться под воду. Задержать дыхание от едкого поначалу запаха ладана. И задержать все свое движение, почувствовав на себе бесстрастный, но одновременно внимательный взгляд откуда-то изнутри покатых расписных сводов.
     И… выдохнуть. Здесь все же тепло и есть тишина, плотная и властная. И услышать вдруг в этой тишине ворчание:
     — Тоже мне, прихожане, к началу литургии поспеть не могут.
     А в ответ:
     — Да какие они прихожане? Так, захожане…
     А потом кто-то одергивает за локоть:
     — Руку из кармана вытащи!
     — Да-да, простите…
     И в этой тишине все утихает, едва успев появиться.
     Мы купили свечки и вошли в северный придел Николая Чудотворца, где служили литургию.
     В самой церкви было светло – сквозь легкие занавески на окнах тек белый утренний свет и смешивался с мягким золотистым сиянием паникадила. Всё почему-то обращалось в нереальное, призрачное, росписи на сводах приобретали объем, от золоченых киотов шло свечение, а чистейший бело-серый каменный пол сливался с пустым пространством, опрокидывался в него. Мерцали огоньки свечей.
     Хотелось затихнуть, да хоть бы раствориться и исчезнуть, притвориться на время несуществующим, невидимым и просто слушать, смотреть… или закрыть глаза.
     Певчих не было видно — клирос был спрятан за иконами. Пение проливалось из пустоты, из ниоткуда. Оно печалилось и радовалось одновременно, тревожилось и наливалось благостью, вопрошало и благодарило, смеялось, возносилось ввысь, летело и — всё вместе, всё сразу – трогало, топило сердце. Маня плакала. Она шмыгала и украдкой вытирала слезы.
     — Нельзя, нельзя… — зашептала она вдруг.
     — Что нельзя? – спросила я.
     — Плакать в церкви нельзя. Это неправильно…
     — А где же можно?
     Старушка в белом платочке сердито фыркнула. Мы даже попятились, увидели, что остальные крестятся и кланяются, и тоже торопливо, неловко, виновато перекрестились. Священник повернулся и низким голосом нараспев произнес:
     — Ми-ир все-ем…
     И мы склонили головы, соглашаясь, примиряясь. Почему-то здесь особенно сильно чувствуешь себя грешником и особенно усердно стараешься выглядеть святым. Особенно веришь в себя как в грешника, который пришел приобщиться к святости. Старательно выискиваешь несовершенства там, где совершенно все…
     — Мир всем.
     И снова всё утихло ненадолго.
     На этот раз женщина помоложе, улыбаясь, подталкивала нас вперед:
     — Подходите, подходите, сейчас окропление будет!
     Все выстроились в ряд, и батюшка прошел с кисточкой, с удивительно вдруг возникшей улыбкой на лице, обрызгивая головы водой.
      «…избави нас от невзгод и печалей…» «…избави нас от невзгод и печалей…»
     Произойдет ли это избавление? Возможно ли избавиться от того, что происходит и будет происходить?

     Года два Маня была очень, очень счастлива в личной жизни, протекавшей в самых приятных и изысканных декорациях: в фамильных апартаментах на Таганке, на европейских и азиатских курортах, в фитнес-клубах, дорогих бутиках и модных ресторанах.
     А потом…
     Он совсем не был похож на летучего змея, которого дьявол вселяет к женам на блуд. Он не был искушением, скорее попался искушению под руку, а оно как будто и не искало его, а просто мимо прошуршало, ну в о-очень шутливом настроении!
     И Манька тут как тут. Оказалась в жертвах. Запала на него. Ведь вряд ли же влюбилась!
     Парни из архитектурного агентства празднично выделялись на фоне офисных. Они носили яркие футболки и олимпийки, кеды, а еще серьги в ушах и торчащие волосы, принимали независимый, дерзкий вид. Ходили «бандой» в офисное кафе, презрительно сторонились клерков в тесных пиджаках, самоуверенно пялились на девушек в узких юбках.
     А этот Валера был самым забавным из них. У него и волосы были крашеные, отливали медью, и серьга в ухе была крупнее, чем у других (и чем надо бы). Огромные очки в толстой пластиковой оправе висели на носу. А мужественности – ни капли. На нежном лице, ну точно, всего пара волосков, может, и вырастала когда-то.
     Началось все с гастрономического флирта за ланчем. Взгляды, смешки: осторожнее, мальчики, с этим салатом, там сплошные афродизиаки! а ведь еще работать и работать…
     А потом…
     Они пропадали в курилках, прятались на лестничных клетках, убегали вместе с работы, встречались, кажется, на квартире у его друга (сам-то он делил жилище еще с парой таких же молодцев), обедали теперь в кафе за отдельным столиком, краснели и заикались на людях…
     Мы, Машины подруги, недоумевали, конечно же. Но не слишком, потому что рассуждали так. Манька, и правда, бесшабашная. Но ведь сумела же она к сорока годам создать идеальную для самой себя жизнь. Всё у нее хорошо, по большому-то счету.
     И наверняка она знает, что делает.
     Правда, в разгар негаданного «студенческого» загула Маня пришла на работу в слезах. Сын Паша, который успел окончить школу и стать для матери почти что незнакомцем, ушел из дома. Маниной маме удалось разжиться скудной информацией: Паша жил теперь у своей подруги, которая была лет на пять старше его и увлекалась магией, оккультизмом или чем-то в таком духе. В телефонном разговоре с прадедом Паша просил передать бабушке и матери, что домой он не вернется и ни в какой нефтегазовый не пойдет. А Илье просил передать, чтобы тот не искал свои новые джинсы и какие-то модные часы, дед не запомнил какие именно.
     О господи. Маня плакала почти до самого обеда, и, кажется, тогда мы впервые услышали от нее:
     — А вдруг это мне наказание за Валеру?
     И после сорока капель валерьянки:
     — А вдруг это наказание за всех моих мужиков?
     К обеду она немного успокоилась. Причесалась, припудрилась, надушилась. Прошлась щеткой по туфлям.
     — Девочки, я пойду, пообедаю с Валерой. Он же вроде как молодежь. Постарше Пашки, конечно, но, в общем-то, одно поколение. Может, он мне что-то посоветует?
     И выбежала из комнаты. Будто боялась, что ее остановят.

     Мы вышли из церкви, шли по уютному Спасопесковскому переулку. Солнечным морозным утром время застыло, ничего не происходило, и не было места ни воспоминаниям, ни мечтам. Неизвестно было, о чем говорить. Потом Маня все-таки сказала:
     — А я и к Матроне хожу. Летом чаще ходила. По пять часов в очереди выстаивала. А подойду к ней — и не знаю, что делать, чего просить, ступор какой-то. Она, говорят, самым грешникам и то помогает.
     Я слушала и кивала.
     — А иногда, как выйду от нее, такое вдруг зло берет. Прямо бешенство... Раньше я не была такой злой. Может, это оттого, что я теперь все грехи свои вижу?
     Я пожала плечами, совершенно не зная, что сказать.
     — Но самое ужасное, — продолжала Маня, вытаскивая из сумки сигареты, — что иногда бывает, выйду из церкви и тут же…
     Она немного замялась, закурила.
     — …И тут же напьюсь.
     Я замерла на секунду. Вот этого разговора я и боялась, наверное. Прошлое, хорошо мне известное Манино прошлое, накатило волной. И тут же смыло спокойствие и солнечность спасопесковского уюта.
     — Я и сейчас хочу выпить! — с отчаянной веселостью выкрикнула Маня и впервые сегодня повернулась ко мне лицом, не прячась. Я сразу почувствовала запах спиртного.
     — Вон там киоск. Пойду куплю что-нибудь!
     Я едва успела поймать ее за руку.
     — Что ты купишь?
     — Да какая разница?! Пива или коктейль какой-нибудь в банке…
     И она опять рванулась. Мне пришлось бежать за ней.
     — Манька, стой! – крикнула я громко, и потом уже неслышно, себе в шарф: — Чокнутая…
     Как и всегда обращаться к ее разуму было бесполезно. Импульс, неуправляемый, молниеносный уже ворвался, взорвался, стал ею самой, и отделить их теперь друг от друга было невозможно.
     У киоска образовалась очередь — из двух пьяниц. Один пересчитывал железные деньги серо-синими разбухшими пальцами. Монеты скудно позвякивали. Другой мечтательно, неподвижно смотрел на витрину бесцветными глазами. Они не замечали холода, не замечали самих себя, поглощение было устрашающе полным и достоверным. В другой ситуации, увидев такую картину, я, скорее всего, почувствовала бы жалость. Но сейчас – раздражение. Слишком уж очевидное и внезапное произошло экзистенциальное пересечение.
     — Мань, ну пошли, — попросила я, дергая ее за рукав.
     — Думаешь, это богохульство, да?
     — Да нет, не в этом дело…
     Все это не казалось мне крамольным. Скорее, неэстетичным что ли. А еще, унизительным и каким-то безысходным…
     — Ну пойдем, пожалуйста. Сейчас что-нибудь придумаем, — снова попросила я.
     — Что? Что тут придумаешь? – сопротивлялась Маня.
     Я попыталась прогнать пришедшую мне мысль, но обнаружила, что уже говорю:
     — Тут есть ресторанчик… Зайдем, погреемся. Выпьем глинтвейна. Я угощаю…
     Надо же, прозвучало вполне благопристойно.
     — Нет! — верещала Маня. — Я такая, какая есть – мерзкая, низкая и грязная! И совсем безвольная!
     — Кто тебе это сказал? Кто? – спрашивала я, обняв ее за плечи и увлекая в переулок, ведущий к Садовому кольцу.
     И уют абратских переулков, кажется, вернулся. Пьяницы остались в пушкинском скверике. Развалившись на скамейке, они грелись на солнце и созерцали стаю голубей, которые в своем аскетическом танце взлетали вверх и рассыпались в воздухе, а потом соскальзывали вниз, к распухшим ногам неподвижных зрителей, как будто благодаря их и признавая, что без них представление не могло бы состояться.

     Роман Мани с Валерой длился около года. А потом ушел Илья. Подозревали, что он подозревал. Импульсивная Маня вряд ли могла быть хорошим конспиратором. Подозревали, что он уже давно подозревал. Но ждал, пока встретится подходящая женщина. И все случилось – с молодой, красивой, деловой. И быстро организовался его уход по схеме «надо пожить одному, подумать». Это избавило Илью от тягостных объяснений с Маней.
     Маня ничего подобного не ожидала. Роман с Валерой сразу превратился в интрижку. Он сразу ясно представился Мане грехопадением, но каким-то пресным и напрасным.
     Маня перестала встречаться с любовником и говорила только о возвращении мужа.
     Но через некоторое время до нее начали доходить слухи о новых отношениях Ильи, а потом был его звонок с просьбой о разводе.
     Маня вдруг осознала завершение чего-то. Правда, чего – она еще не могла понять.
     И не хотела.
     Закружилась в своем близком, привычном.
     Где могла почувствовать свою силу и власть, пусть ненадолго.
     Благо в архитектурном агентстве, да и во всем офисном центре мужчины водились. И она причастила всех пожелавших. Неважно. Юных или перезрелых, одиноких или счастливо семейных, смазливых или обрюзгших, заносчивых или забитых, пахнущих дорогим парфюмом или трехдневным потом, даже самых нелюдимых, аутичных, с сальными волосами и дрожащими коленками, заколдованных чарами злых волшебниц со страниц блестящих журналов, и даже одного длинноволосого, сутулого гея с тоненькими запястьями, да какая разница…
     Чего она хотела? Забыть?
     Прикинуться, что потери ее так незначительны, будто это что-то несущественное, мелкое, и все она сделала правильно…
     Металась.
     Будто все уже закончилось, а она отрицала случившееся, переигрывала, перепробовала заново, думала, что может что-то предпринять в настоящем, чтобы изменилось прошлое…
     А потом пыталась снова и снова прожить это прошлое…
     Мы, ее подруги, не одобряли эту эротическую всеядность. Молча вздыхали. Думали про себя, что Машка, наверное, упустила какой-то важный в своей жизни шанс.
     Могла ли она быть кем-то другим, вести себя по-другому?
     Не знаю. Если честно-честно ответить на вопрос, сколько раз в жизни удалось удержать кого-то (в том числе себя) от поступков, кажущихся ошибочными, я бы ответила — ни разу.
     Мы уже не работали вместе, виделись реже. Маня становилась какой-то бесприютной, бессвязной, говорила только о своих любовниках.
     А потом…
     Начала источать этот запах, резкий, спиртовой, затхлый даже, который не перебить ни мятными конфетами, ни амбровым ароматом. В ее больших, уютных сумках между кошельком «Etro» и косметичкой «Dior» скромно притаилась фляжка с чем-то крепким, что согревало, разжигало теперь в ней жизнь. Это шокировало и портило настроение. Говорить об этом было стыдно. И стыдно было делать вид, что ничего не замечаешь. И стыдно было за то, что стыд заставляет врать.
     Теперь мы думали, пусть уж лучше любовники, много любовников, толпы любовников! Но, что бы мы там ни думали…
     Паша иногда заходил домой, общался больше с бабушкой. Выглядел неплохо, одет был аккуратно, но как жил и чем занимался, по-прежнему было неизвестно. Потом удивил всех – поступил в Литературный институт. Родные, мягко говоря, не обрадовались. А еще однажды пришел веселый, в хорошем настроении и возбужденно рассказывал бабушке про какое-то трансцендентное состояние и какие-то видения. Всех в квартире на Таганке это испугало невероятно, и к этой теме решили не возвращаться.
     И легче было не знать, где и с кем он зажигает благовония и поет гимны, и открывает сердце неведомому, желая получить опыт — другой, по ту сторону, трансцендентный, не доверяя никому, не желая знать привычное, не забыв разочарований…

     Мы нашли столик у окна, сели рядом на диван, чтобы удобнее было смотреть на улицу. Нам принесли пиццу и глинтвейн в стеклянных стаканах. Пахло сыром, вином, корицей, и еще хвоей – у стены стояла живая елка в красных бантах.
     Я посматривала на Машу. Ее светлые волосы стали отливать желтизной. Веки припухли, тонкая кожа на щеках краснела, печальные носогубные складки углубились, потемнели. Она как будто поправилась, раздулась немного, куталась в черное, втягивала голову в плечи. Недавно ее снова, уже в третий раз, уволили с работы. Она повторяла и повторяла, что виной всему ее возраст. Сорок шесть лет.
     — Как твои поживают? – спросила я.
     Маня оживилась, отхлебнула глинтвейн.
     — Представляешь, что наш дед отколол! Инфаркт!
     — Да ты что! – испугалась я, в основном за судьбу легкомысленного Маниного семейства.
     — Но сейчас, слава богу, все более-менее нормально, врачи говорят, даже неплохо.
     — А сколько ему уже?
     — Восемьдесят девять.
     — Ого!
     — Вот-вот… Но самое интересное – знаешь, как все было? Каждый четверг к деду приходили друзья — в шахматы поиграть. Все такие же, как он, с палочками и в трех очках. Они закрывались в кабинете, а нам туда входить строго-настрого запрещалось. И как раз во время этих посиделок деду стало плохо. Так вот, мы с мамой услышали, что в кабинете переполох, открываем дверь, вбегаем и видим – дед в кресле за сердце держится, стариканы вокруг него кудахчут, а на столе – карты, коньяк и даже парочка сигар! Мы от неожиданности забыли, как в «скорую» звонить, пока сам дед на нас не рыкнул…
     — Еще бы! Вы же, можно сказать, притон накрыли!
     — Ага, там только девочек не хватало, — смеялась Манька. – Нет, серьезно, потом выяснилось, что они на деньги играли. Один старик потребовал с деда карточный долг, а дед утверждает, что нет никакого долга, не помнит он ничего такого…
     — Ну давай, за его здоровье, что ли, — сказала я, и мы с Манькой чокнулись.
     Я спросила про ее маму. Маша вздохнула.
     — У мамы новое увлечение. Голуби. Представляешь? Обычно мужики этим занимаются, а тут она – во дворе, на голубятне! Ухаживает за ними, а они мрут… А она на птичий рынок едет, новых привозит, беленьких, пестреньких, и снова ухаживает. Вам, говорит, моя любовь не нужна, пусть хоть кому-то пригодится. А любви у нее много-много. Кошек всех дворовых по-прежнему кормит утром и вечером. Вот такая у меня семейка…
     — Замечательная у тебя семейка.
     Она снова вздохнула.
     — Может быть. Только я сама все разрушила. Своими руками. Я виновата. И получаю то, что заслужила. Всегда должно быть наказание.
     Маня махнула проходившему мимо официанту и попросила принести ей виски.
     Раньше у нас в компании был негласный уговор: встречаясь с Маней, пить только чай. Но после таких чаепитий Маня набиралась самостоятельно и неизвестно как попадала домой. Являлась то без сумки, то без мобильника. Покусанная бродячими собаками. А однажды проспала до поздней ночи на газоне, буквально под каким-то красивым кованым забором, который, по ее рассказу, с изумлением разглядывала в свете фонаря при пробуждении…
     Так родился резервный план – напоить ее в ресторане и отвезти домой на такси. Это называется «дружеская поддержка» – ветхое, покосившееся сооружение из страха, чувства долга и жалости. Вот и сейчас Маня крепко сжимала стакан с виски тонкими пальцами в мелких черточках и целилась в него, будто хотела туда прыгнуть. Я ждала, когда она отхлебнет и скажет обычное: мне совсем не нужна выпивка, я могу не пить, снова лечь в клинику, но что дальше…
     Но она отхлебнула и сказала:
     — Я всегда боялась, что однажды увижу свою жизнь как бы со стороны и пойму, какая она нелепая, бестолковая... и никому ненужная. Хотела застраховаться от этого, найти какой-то смысл… А потом это произошло, а я не готова, совсем не готова. Оказалось, что когда это случается, ничего нельзя сделать!
     Тут она как будто спохватилась.
     — Хотя это грех, грех… Я не должна так говорить. Я ведь знаю причину. Это испытание мне. Не всех так испытывают. Только некоторых…
     — Откуда ты знаешь? Что ты знаешь о других? – не выдержала я.
     — Уж я-то знаю, поверь. От меня все отвернулись. Только некоторым посылаются такие страдания. Только ижв… избранным…
     «З» поддалось с трудом.
     — Да каким избранным? – оборвала ее я. — Что такое с тобой случилось, чего не случалось с другими? Другие тоже страдают… по-своему…
     Маня смотрела на меня с обидой.
     Все эти «другие»… Они понятия не имеют. Они никогда ничего не поймут, просто не способны ничего понять.
     — Ты права, Манечка, тебе ужасно досталось.
     Что еще сказать, я не знала. Может быть: «Давай подождем. Вот случится что-нибудь, и все само собой прояснится»?
     Милая повседневность. Все движется неторопливо. К цели, вокруг цели, без цели. Движется сама цель. Мы не двигались, просто смотрели через огромное стеклянное окно на улицу.
     По обледеневшему тротуару прохожие скользили в едином темпе, редко кто-то выбивался из потока, скользил быстрее, обгоняя других, обходя их, как незначительное препятствие. Иногда случались столкновения, растерянные, секундные. Секунду, другую – все, что можно, не желая того, отдать незнакомцу, ненамеренно взглянуть и не увидеть, инстинктивно увернуться, загородиться плечом от удара неизвестного, чужого, подозрительного. Чтобы скрыть что-то, возможно. Свой страх. Свои желания. Или страдание, от которого не знаешь как, не хочешь освободиться…
     Зазвонил Манин телефон.
     — Это мама.
     Маня ответила. Слушая, немного забеспокоилась, нахмурилась, механически отодвинула стакан с недопитым виски и поправила волосы.
     — Да-да, я поняла. Буду, мам, буду!
     Растерянно сказала, положив трубку:
     — Вечером Пашка придет. Девушку свою приведет. Боже мой, я так ужасно выгляжу!
     — Пашка девушку приведет! Ты ее еще не видела?
     — Нет, сегодня познакомимся. Пашка говорит, у нее сложные отношения с родителями. У них денег – выше крыши, отселили дочь в отдельную квартиру, а общаться с ней толком не общаются. Какая-то темная история… Может, ей у нас понравится?
     — А точно, может и понравится. И они с Пашкой к вам жить переедут, — предположила я.
     — Да ну тебя, — смущенно заулыбалась Маша. – Как думаешь, я успею до их прихода волосы покрасить?
     Маня заторопилась домой. Я проводила ее, посадила в троллейбус «Б», и он, подергиваясь, как будто немного в себе сомневаясь, покатился по Садовому кольцу. Без пробок, минут через двадцать она будет у себя на Таганке. В своем воображении она была уже там, чувствовала воодушевление, нежное, теплое течение в груди. Вот только удивлялась, почему мысли в голову лезут такие будничные – о том, стоит ли достать из серванта немецкий фарфор и сойдется ли на ней любимая блузка в горошек. И еще о блинчиках с вареньем на десерт и о том, что, может быть, получится встретить всем вместе Новый год.
 

На первую страницу Верх

Copyright © 2011   ЭРФОЛЬГ-АСТ
 e-mailinfo@erfolg.ru