Читальный зал
На первую страницуВниз

Марк Шехтман родился в Таджикистане в 1948 году. Получил два образования: физико-математическое и филологическое. Кандидатская диссертация и научные интересы связаны с теорией мифа и научной фантастикой. Работал по специальности на литературных кафедрах вузов республики в должности доцента. В 1990 году после начала в Таджикистане гражданской войны был вынужден эмигрировать в Израиль. Ныне живёт в Иерусалиме, состоит в Союзе русскоязычных писателей Израиля. В советский период изданы два сборника стихов: «Неведомое небо» (1983) и «Большая Медведица» (1986). Позже вышли в свет сборники «Стихотворные комедии» (Запорожье, 2004), «Русский Бог» (Москва, 2009), «Евгений Онегин. Х глава» (Иерусалим, 2013), «Бродяжий ангел» (Иерусалим, 2015), «Земляк Армагеддона» (Челябинск, 2019). Подборки стихов опубликованы в альманахах, коллективных сборниках и журналах: «Кочевье», «Юбилейная книга», «Памир», «Интерпоэзия», «Радуга», «Плавучий мост», «Ялос», «Русский Глобус», «Идель», «Русское литературное эхо», «Топос», «Провинция», «45-я параллель», «Отражение» и многих других. Лауреат различных поэтических конкурсов. Диплом Ялтинского поэтического фестиваля «За вклад в русскую литературу» (2018). Победитель 5-го Международного конкурса «ПТИЦА» (2018). Победитель 6-го (2019) и финалист 7-го Международного конкурса им. Игоря Царёва «Пятая стихия» (2020).

 

МАРК  ШЕХТМАН

ПОПРАВИТЬ ПИКАССО…

Фламинго

Фламинго был похож на нотный знак –
Как будто Бах в заношенном халате,
Склонив над партитурою колпак,
Черкнул пером на розовом закате.

Мой век мне много чудного явил,
Но никакая музыка не пела,
Как эта, где строку благословил
Небесный ключ фламингового тела.

В изгибах шеи, в линиях крыла
Иных миров здесь царствовали меры,
И в их непостижимости была
Соединённость грёзы и химеры.

И столь полна возвышенных тревог
Казалась мне пернатая токката,
Что я подумал: это Бах и Бог
Играют вместе музыку заката!

А птичий клюв, гармонию презрев,
Зарылся, чёрный, в радужные пятна;
И был фламинго – как живой напев,
Как фуга, что светла и непонятна...


Русские женщины на Пасху

Христос воскре́се... Плакали и пели,
Убогим клали сласти и рубли,
Близь церкви умывались из купели,
Наполненной от матушки-земли.

И крестным ходом, со свечой из воска,
Брели под колокольный перезвон
В своих платочках, светлых и неброских,
Похожие на лики у икон.

Я их – и постарей, и помоложе,
Счастливых и у горя на краю
Несуетно хранящих имя Божье –
Немало повидал за жизнь свою.

И, чуждый этой веры от рожденья,
Я, выросший вдали от слова «Бог»,
Дивился связи силы и терпенья,
Чьего единства я постичь не мог.

И мне далось – не логикой, не мерой,
А будто взмахом изумлённых крыл:
Бог если был, то был силён их верой,
А если не был, всё равно он был.

Несли они не страх, не покаянье,
Но тихое величие своё,
И был их Бог –любви иносказаньем,
Прекраснейшей метафорой её.


Сон о молчании

Горький сон мне явился сегодня под утро некстати,
Что поставлен я паузой в Божьей великой сонате
И меня, как скалу, огибают летучие звуки,
Простирая в пространство прозрачные крылья и руки.

Мне ли критиком быть высочайшей Господней работы,
Где в прекрасном согласии встали прекрасные ноты?
Но надмирный Маэстро, увы, не узнает, что значит
Быть молчащим меж тех, что смеются, поют или плачут.

Я себя утешаю: молчание необходимо!
Ведь недаром чудесно немое отчаянье мима,
И затишье заката, и ночь, где ни ветра, ни звука...
Ах, не верьте, не верьте! Быть паузой – тяжкая мука.

И что мудрость в молчанье – вы этому тоже не верьте,
Потому что звучать – есть отличие жизни от смерти,
Потому что иначе идти невозможно по краю!
Может быть, я проснусь... Может быть, ещё что-то сыграю.


Женский портрет с эпилогом

Прекрасны были женщина и год,
А рухнули в молчанье и разлуку...
Похожая на августовский мёд,
На яблоко, клонящееся в руку,
Была она. И было ей дано
Не делать ни движенья вполнакала:
Шла – как летела, и пила вино,
И плавала в грозу, и хохотала.

В ней жара было больше, чем в огне.
В ней было много света и свободы.
Она казалась – и не только мне! –
Событием неведомой природы.
Халатик ли, изысканный наряд –
Всё расцветало на медовой коже.
Ей шли дельфины, дюны и закат.
Ей шёл весь мир – и я, наверно, тоже.

Отодвигая в тень своих подруг,
Без умысла игрива и надменна,
Она с ума сводила всех вокруг –
Погибельно манящая сирена.
Мужскому взгляду было не уйти:
Её задев, он плыл за нею, вторя
Свеченью линий бёдер и груди,
И меркло небо, и стихало море...

Она – и это чувствовал любой! –
Во всём держась своей манеры броской,
Входила даже в воду, как в любовь, –
С улыбкой и распущенной причёской.
Уплыв, ложилась на́ спину она,
В голубизне утрачивая тело,
И пепельных волос её волна
С морской волной сливалась и темнела.

Купалась в тонком. А могла и без,
И шла из вод, самой себя не пряча.
Славянка, Афродита, чудный бес!
Но Бог – её ли, мой? – уже назначил
Судьбу, где в небе тает самолёт,
Где для меня оставлена записка:
«Всё миновало...»
                         Я в далёкий год
Знал женщину. Тогда казалось – близко.


На смерть Евтушенко

И он ушёл – несбывшийся мессия,
Вонзивший в нашу память, как стилет,
Что и́дут сне́ги белые в России
И что поэт в ней – больше, чем поэт.
Громкоголос, хотя собой невзрачен
И несколько, пожалуй, узкогруд,
Он был, как лозунг, звонко однозначен,
Без многоточий, слабостей и смут.

В ту оттепель в отечестве подталом,
Привычном к диктатуре и войне,
Не тайное читателю шептал он,
Но грохотал народу и стране.
В расчёте на века и легионы
Он жёг в себе вулкан, а не свечу,
Он наполнял стихами стадионы
И президентов хлопал по плечу.

И мы в преддверье нового морозца,
Сутулясь под болоньевым плащом,
Признали в нём поэта, знаменосца,
Актёра и бог весть кого ещё.
И очень быстро позабыв, что гений
Великой безыскусности сродни,
Он разучился жить в тени сомнений
И просто разучился жить в тени.

Как парус – исключительно по ветру! –
Его тащил к рукам приросший флаг.
И что осталось признанному мэтру,
Помимо наступлений и атак?
А ветер дул в безвре́менье и горе,
В раздоры наций, в горький эпилог,
И замолчали все фанфары вскоре,
А он без них писать уже не мог...

Потом, когда страна упала в кому
И злые тучи небо замели,
Он тихо удалился в Оклахому
На дальнем полушарии Земли.
Себя читал подолгу – и казалось,
Что он, как прежде, громок и велик,
И больше ничего не оставалось
Ему среди своих умолкших книг.

Недавно прозвенел надмирный зуммер,
И он ушёл в зияющий проём.
Поэт? паяц? актёр?... Но вот он умер,
И мы с печалью думаем о нём.


Портрет пророка в молодости

Во дворце фараона прохладен бассейн,
Тишина опахал и услада ковров...
Ты ещё ни к чему не готов, Моисей,
Ты к великой и горькой судьбе не готов.
Ты неглуп, но пока беззаботен и пуст,
Ты царевич, ты выше похвал и обид! –
И такому ли явится пламенный куст,
Из которого Яхве с тобой говорит?

Лучше ласка рабынь и послушливость их,
Ловчий сокол и свита за правым плечом,
Чем однажды увидеть у стен городских,
Как твоих соплеменников гонят бичом.
Лучше жалких отринуть и слабых забыть,
Как предписано кодексом рангов и каст,
Чем, раба защищая, капо зарубить, –
И тобою спасённый тебя же предаст...

...Будет жизнь беглеца и пастушья сума,
И не знает ещё ни один звездочёт,
Что погибнут младенцы, что спустится тьма
Что кровавыми волнами Нил потечёт,
Что пойдут за тобой через дали пустынь
Не колонны героев, а толпы рабов,
Для которых похлёбка дороже святынь!
Моисей, ты ещё ни к чему не готов...

Но в обещанный рай, так похожий на ад,
Ты бредёшь по тропе, еле видной в пыли,
Где столетья спустя столько орд и армад
Станут прахом Святой заповедной земли.
А толпа позади тащит ропот и ложь,
Боль, надежду и страх за полтысячи лет...
Ты до края дойдёшь, но за край не зайдёшь
И в пустыне умрёшь, исполняя Завет.

И в последнюю ночь, в свой предутренний час,
Уползая за круг обветшалых шатров,
Ты прошепчешь во тьму угасающих глаз:
– Ты прости меня, Боже... Я был не готов...


Поправить Пикассо

Цветенье рук. Девчачьи ноги. Испания в полдневном жаре...
Конечно же, известна многим картина с девочкой на шаре.
Вдали холмы, как бычьи шкуры, и горизонт колюч и тесен,
И юные стройны фигуры – и только шар неинтересен!

Да шар ли эта в цвет болота к земле придавленная масса?
Мне кажется, в картине что-то напутал славный дон Пикассо,
И потому кривым и плоским, тяжёлым, каменно-щербатым
Мы видим шар. И как в повозке таскать такое акробатам?

И я подумал, холодея (и даже леденея, вроде!),
Что слишком дерзкие идеи, увы, не родственны природе.
И вспомнив, что творец картины кубизмом славился недаром,
Я понял, где лежат причины ужасной неудачи с шаром!

И мысль явилась мне шальная про эту девочку босую:
Пусть отдохнёт она, пока я ущербный шар перерисую!
Конечно, криков много будет, что-де кощунственно и нагло,
И за вмешательство осудит меня и сам великий Пабло, –

Но станет шар красив и ярок, и возвратит себе округлость,
И зритель примет как подарок его весёлую упругость,
И девочка, явив упорство, на этом шаре в поднебесье
Взлетит, сменив противоборство крылатым чудом равновесья!


Жизнь Натали

Светлей зари! Нежнее лала! Заманчивей звезды вдали! –
Наверно, всех сравнений мало, чтоб рассказать о Натали.
Под люстрами – сама луч света! – едва она входила в зал,
Пылали щёки у корнета, лишался речи генерал.
Ах, если б не наказы мамы поостеречься от забав!..

И тут возник вот этот самый – мал ростом, странен и лукав.
Лик тёмен, как сожжён в пустыне, зеницы – пристальная мгла,
И так черны, что даже сини, и зорки, будто у орла.
Сам строен, и танцует дивно, все говорят – в стихах велик,
И шутит дерзко и зазывно, и слухи есть, что чаровник!

Венчались. Муж явился пылким! В подглазьях по утрам круги...
А дальше – счёт гостям и вилкам, беременности и долги,
Близ дома громыханье бричек, зимой не спишь из-за саней.
Да, гений муж, но не добытчик! ...Пегас ведь тоже из коней,
А не годится для упряжки, хоть сам не ведает того,
И как понять жене-бедняжке судьбу крылатую его?

К простому тянется натура, и так ли важен ей талант,
Когда искусно строит куры голубоглазый эмигрант,
Хоть и не князь, но белой кости; и что же делать, например,
Когда зовёт подружка в гости, а там красавец кавалер?

Уйти! Немедля! Но осталась... А дальше темень и секрет...
Потом подружка постаралась, и что-то там проведал свет,
И словно высвистанный бесом, поднялся сплетен хоровод:
– У Пушкиной роман с Дантесом? Ну погоди же, рифмоплёт!

Ах, этот шабаш оскорблённых чужим талантом сволочей,
Ещё с Лицея обозлённых занозами его речей,
Рифм, эпиграмм! А с ними вместе теперь торжествовать могли
Все те, кто долго жаждал мести к ним равнодушной Натали!

Дом стал угрюм и будто зыбок, а на прогулках по Сенной
Тянулся шлейф полуулыбок и взглядов за её спиной.
Она к священнику сходила, что с Александром их венчал,
Молилась и поклоны била, а муж молчал, молчал, молчал.

Молчал с детьми, молчал в постели и будто исчезал вдали.
Когда же раненым с дуэли его на санках привезли,
Он ей за сутки до ухода шепнул с хрипением в груди:
– Будь в трауре по мне два года, а после замуж выходи... –
И умер, и, как нам известно, в обитель тайно увезён.

Всё прочее неинтересно: она была, пока был он.
Семь лет говела и вдовела, в дому возилась день-деньской,
Слезу пускала то и дело. Потом посватался Ланской.
Вновь дети, двое или трое, и можно не считать рубли...

Из-за Елены пала Троя, а Пушкин – из-за Натали.
Сошлись события и даты, кровавый пестуя росток,
И женщина ли виновата, когда судьбою правит рок?
И стоит ли пенять напрасно тому, что выше наших сил?
Да, Натали была прекрасна! Недаром он её любил...


Пролог к известному роману

На вершину Бро́кена в безлунье,
Где на ша́баш багровеет мгла,
Как-то раз прабабушка-ведунья
Молодую ведьму привела.
Мелкий бес на узенькой шпажонке
Мясо жарил, как на вертеле,
Для косящей, худенькой девчонки,
Лихо танцевавшей на метле.

Но куда значительней персоны
Обращали взгляды на неё:
Бесы, маги, тёмные бароны –
Опытное, хищное зверьё.
Щерились клыки, скрипели жвалы,
Сыпались заклятья, капал яд...
Правильно прабабушка сказала:
– Страх почуют – в жабу обратят!

Оттого она ещё задорней
Тьму взметала, будто простыню.
Усмехался сам Великий Чёрный
Наглости безродной парвеню.
Он-то знал, чего ей это стоит –
Без могучих близких и друзей
Колебать извечные устои
Ша́баша и всех его князей.

Озорует! Но какие губы...
Будто не боится ничего! –
И в холодной, неизмерной глуби
Дрогнуло бездушие его.
Сузились зрачки калёной стали,
Приподнялся брови полукруг,
И мгновенно перед ним предстали
Трое ко всему готовых слуг.

Был он повелителен со свитой,
Как тому и надлежало быть:
– Зваться сей плясунье Маргаритой,
Жить в Москве и прошлое забыть.
Отыскать у предков юной девы
Голубую кровь и царский дом,
Без которых титул Королевы
Невозможен на балу моём.
Господа, к утру закончить дело...

– Да, Мессир, – осклабился Фагот.
– Да, Хозяин, – клацнул Азазелло.
– Пустяки! – мяукнул Бегемот.
Взмыли в небо три метеорита,
Расступилась над Москвою мгла,
И сказала утром Маргарита:
– Кажется, я что-то проспала!...

Щёлкали дрозды в рассветной сини,
А потом на город пала тень,
Как когда-то в Иерусалиме,
В тот ниса́н, в четырнадцатый день...


Гарри Поттер 30 лет спустя

Опустив на витрину магический стенд
С «Лучшей в мире едой для собак»,
В размышлениях, как провести уик-энд,
Гарри Поттер заходит в кабак.
Раньше рыжий хозяин – простая душа! –
Гостю бурный выказывал пыл,
Лучшим элем поил и не брал ни гроша,
А потом про восторги забыл.

Да и только ли он? Гром ликующих труб
Ненадолго озвучил судьбу.
Всё прошло. И не прячет лысеющий чуб
Застарелого шрама на лбу.
Тёмный Лорд позабылся, как тягостный сон:
Кто-то... где-то... у нас... не у нас...
То ли Поттер его, то ли Поттера он, –
Кто ж, помилуйте, помнит сейчас?

Было время – любой пятиклассник учил
Тему «Гарри и Лорд», но затем
Педсовет при Министре её исключил
Из числа обязательных тем.
Да и в школе волшебников тоже твердят,
Мол, избыточен список наук!
Зелья, магия... Главное – корм для щенят,
Кобелей и беременных сук!

Жизнь при корме собачьем пуста и смешна.
Что осталось в ней – грустный вопрос.
Дети писем не пишут, стареет жена
И спивается вроде всерьёз.
Пьёт помалу, но медленный этот процесс
Посильнее магических сил.
Вот и Рон, нализавшись, к дракону полез.
Тот принюхался – и закусил...

Гарри Поттер глядит в заоконную мглу.
Ничего, он привычен к теням.
Гарри Поттер садится за столик в углу,
Надвигает фуражку на шрам,
И неспешно бутылку до дна осушив,
Он себе признаётся опять:
Жаль, что тот Змееустый ни разу не жив.
Вот бы встретиться, потолковать...


«Сказка Королей»

Чюрлёнис, «Сказка Королей». Закат почти угас.
Провинциальный, как лото, наш городок затих.
А в старой книге у меня, к сиянью наклонясь,
Живут два добрых Короля в коронах золотых.

Пятидесятые года. Года как сон и бред.
Сирены воют по ночам, и мир сгореть готов.
Дымится в генах страх войны – и я в свои шесть лет
Сбежать мечтаю к Королям, похожим на богов.

Пьют инвалиды во дворе, отставив костыли.
В жену бутылкой запустил сосед по этажу.
Он одноногий и глухой. И всё же Короли
Сиянье держат на руках, а книжку я держу...

Её мне подарил отец в исчезнувшей стране,
Полмира сжавшей в кулаке в столетии былом.
Отец сказал, что бога нет, – и непонятно мне,
Кто держит солнце, и луну, и город наш, и дом.

Давно нет папы. Нет страны. Закат почти угас.
Война крадётся по земле, где нынче мой ночлег.
Но книжка есть. Она цела. Так кто же держит нас?

Чюрлёнис, «Сказка Королей», и так похожий век…


Старость

В старухе жизни оставалось мало.
Старуха никого не узнавала.
Душа её, к иным готовясь срокам,
Блуждала где-то в тёмном и далёком.

В глазах, давно полуслепых и мутных,
Всплывали тени нужд сиюминутных:
Поесть, поспать и прочее такое,
Мешающее благости покоя.

Сын с дочерью и выросшие внуки
Притихли в ожидании разлуки
И ту, что длилась в исхудавшем теле,
Скорее не любили, а жалели.

Но редко, и со временем всё реже
Старуха к яви обращалась прежней
И о былом, поднявшись на кровати,
Шептала детям – Данечке и Кате.

Она о самом грустном говорила:
Как пролила на блузочку чернила,
Как поломала папину гитару,
Как убежала по дороге к Яру.

А братик не сумел. Его убили...
Глаза у Дани горестные были,
А Катя всё пыталась помолиться,
И оба знали – чуда не случится.


Баллада о некрасивом актёре

Бывает, что жребий порою ленив,
Что песня не сразу поётся...
Актёр был талантлив, но так некрасив,
Как мало кому достаётся.

То ль в генах какой-то пошёл перекос,
То ль ведьма сыскала в копилке
Невзрачные глазки, бесформенный нос
И раннюю плешь на затылке.

Коллеги, поскольку актёрская рать
Блеснуть остроумием рада,
В курилке шутили: «Чтоб леших играть,
Ему даже грима не надо!»

Театр безжалостен. Он – колесо,
Что мелет и судьбы, и роли.
Актёр некрасивый испробовал всё
В своей театральной юдо́ли.

Безмолвный слуга, и солдат-инвалид,
И некто в массовке меж прочих;
Ещё он исправно таскал реквизит,
Когда не хватало рабочих.

Но как-то с нуждою смешав озорство,
Изрёк театральный патриций:
– Лир за́пил. Постой-ка, дружок, за него
На паре-другой репетиций...

Актёр из массовки ступил на порог
Измены, гордыни, печали:
– Дуй, ветер! – и рухнул на всех монолог,
И все, обмерев, замолчали.

И словно бы бездна раскрылась за ним,
Монархом, что изгнан из дому,
И был он судьбою и ликом своим
Подобен безумью и грому.

И вновь тишина, будто кто-то простёр
Над сценой покров эфемерный,
И всё повидавший заплакал суфлёр
В своей коробчонке фанерной.

Потом отгремел – громогласен, цветист! –
Финал, и как на́ берег с судна,
Со сцены спустился великий артист,
И всем было страшно и чу́дно...


Баллада о кларнетисте

Всё ряды на базаре да лавочки,
А у входа, как странный сон,
Человек во фраке и в бабочке –
И толпа с четырёх сторон,
И внимает она до одури,
Как в иной ипостаси души
Кларнетист Тель-Авивской Оперы
Музицирует за гроши.

Над толпой мотив извивается,
Завораживает, гнетёт...
Раз в неделю он отправляется
В Хайфу, Тверию или в Ашдод,
И с собою не фирменный возит он
Чёрный с золотом свой кларнет –
Костяную, колена козьего,
Дудку чуть не библейских лет.

Он обычаю свято следует,
Богу клятву дав потому,
Что от рук отцовых и дедовых
Эта дудка досталась – ему!
И, как гены неандертальцев,
Что глубинно таятся в нас,
Сами правят душой и пальцами
Острия музыкальных фраз.

Так пляши над торжищем мусорным,
Память-музыка, всё быстрей,
Ты, чей автор не Моцарт, не Мусоргский –
Авраам, Давид, Моисей!
Ты полна пастушьего свиста,
Бурь и засух! Твой норов лют!
...Плачут, слушая кларнетиста,
Плачут, слушают, подают.


Луг, поросший стихами...

И когда я оставил за горной грядой
Валуны, изобильные мхами,
Вдруг на склоне пологом сверкнул предо мной
Луг, поросший стихами.

Каждый стих был подобьем цветка и зари,
Каждый радугой будто палимый.
Луг, поросший стихами! Любые бери
И неси их любимой!

Чей-то голос шептал: в них запретного нет,
Все они – за старанье награда!
Но и сердце, и ум промолчали в ответ...
Не мои. И не надо.

Пусть любой и напевен, и чист, и высок,
Пусть они никогда не увянут,
Пусть в них небо, земля, преисподня и Бог,
Но моими не станут.

А мои мне растить, не жалея трудов,
В неприметном, неласковом месте
Из бессонных ночей, из бунтующих слов –
И расти с ними вместе...

Постепенно смеркалось. Потом я ушёл
Между осыпью и валунами.
И вдали без меня волновался и цвёл
Луг, поросший стихами.


Бывший друг

И разверзся кривой овраг
Там, где прежде стелился луг.
Бывший друг мой, ты мне не враг,
Но, конечно, уже не друг.

Что случилось – мне не понять.
Без огня хлебов не испечь.
Оказалось, что реки вспять
Начинают порою течь,

Что бывает сухой вода
И что тёмным бывает свет.
Говорил ты – Конечно! Да! –
А потом оказалось – нет.

Прежде мы любую беду
Отводили сближеньем сил.
Говорил – Позвоню! Приду! –
А потом не шёл, не звонил.

А когда ждала западня
И сошлись прицелы на мне,
Нет, ты не был против меня,
Ты поодаль ждал, в стороне...

Что ж, прости, солгать не могу:
Если врозь мы судьбы несём,
Я скорее поверю врагу,
Чем правдивому не во всём.

Между нами ни правды, ни лжи,
Только скучная тишина.
Но ты всё-таки мне скажи,
Если помощь будет нужна.

Марк Шехтман. Пейзаж с молитвой - стихи


На первую страницу Верх

Copyright © 2022   ЭРФОЛЬГ-АСТ
 e-mailinfo@erfolg.ru