На первую страницуВниз


Наш Конкурс

Григорий Салтуп родился в Петрозаводске в 1952 г. Окончил ФТИИ института им. И.Е.Репина и ВЛК при Литинституте им. А.М.Горького.
Член Карельского союза писателей и Товарищества детских и юношеских писателей России, автор 6 книг прозы.
Специальный приз Всероссийского литературного конкурса "Спасибо тебе, Солдат" 2007 г. Диплом 1 степени конкурса "Добрая Лира" ("Премия педагогического признания") 2007 г. Премии на международном конкурсе детской литературы им. А.Н.Толстого 2006 и 2007 гг. Горьковская литературная премия 2005 г. в номинации "По Руси". Премия "Серебряное перо Руси" 2005 г. Карельская премия "Сампо", 2003 г. Премии Госкомнаца и СЖ Карелии 2001 и 2006 гг.
Художник-монументалист, скульптор, член Союза дизайнеров Карелии, автор мемориала "Сандармох" под Медвежьегорском, фонтана "Журавли", родника "Царевна-лягушка" в Петрозаводске, участник и победитель нескольких республиканских и межрегиональных конкурсов скульптуры.

 

ГРИГОРИЙ САЛТУП

Бервлюд, Саша Вайер и я

     Шел я по улице Карла Маркса, погода веселая, апрель, голубизна сверху прикрывает город куполом пластиковым, сияние в воздухе и от умытых окон настырное, как от рекламы, — весна, весна, воробей в луже перышки растопырил — купается, радужку в брызгах сотворил, а настроение у меня, как назло, поганое. Что-то не так в этом мире. Седьмым чутьем чую…
     Тротуар вдоль здания МВД чистый — ни окурочка, ни сориночки. Газон зеленый, словно свежевыкрашенный. Прошлогодняя палая листва в компактные кучки сметена, ждет, когда её погрузят и вывезут.
     Детишки-школьники несут ранцы: ранцы закрытые, дети руками не машут, не кричат, не толкаются — даже странно! Идут, смирные и воспитанные, как манекены заводные, блестят благонравием и улыбками картонными. Обгоняет меня стайка девиц голопузых, — наконец-таки их сезон открылся, — колокольчики на пупках девичьих позвякивают.
     От этого благолепия и всеобщего блистания у меня челюсти тоской сводит, и взгляд невольно ищет мусорную урну, куда бы сплюнуть, не нарушая гламурности мироздания. И тут боковым зрением вижу я, что из высокого двустворчатого парадного входа здания МВД величаво и медлительно выходит Бервлюд, слегка склонив мохнатую ушастую башку набок, чтоб об верхний косяк ненароком не чиркнуть. Все-таки он почти в три метра ростом и с двумя горбами на спине, а парадные двери у министерства хоть и высокие, но рассчитаны лишь на генеральские смушковые папахи. Даже самый высокий и ответственный российский генерал, эмведешной или общевойсковой службы, — вместе с папахой, на крутых сапожных каблуках и по команде «Р-рняйсь!» — вряд ли выше двух метров двадцати сантиметров будет. А тут — Бервлюд трехметровый.
     Спускается он по гранитным ступенькам, мосластыми шерстяными ногами переступает настороженно, чтоб не запнуться. На голенях у него шерсть несколько потертая и светлая, как гамаши на форме шотландских гвардейцев. Школьники посмотрели на бервлюда мельком, один пацан на ходу мобильник навороченный достал, сделал снимок на память, и дальше пошли.
     Странно, словно у нас в Карелии бервлюды каждый день по центральным улицам разгуливают. Я-то остановился, рука невольно поднялась с немым вопросом к окружающим, мол, что же это происходит? — а реакции нет никакой! Девчушки чуть взвизгнули и бегом к переходу припустились, желая успеть на зеленый свет светофора. Служащие министерства внутренних дел, мужчины и женщины, из парадного крыльца выходят — в форме и в гражданском, — обгоняют Бервлюда, вперед, направо и налево расходятся, видно, время у них обеденное. Между собой переговариваются, а Бервлюда словно и не замечают! У меня даже очки на нос полезли — они у меня постоянно на шее на шнурке болтаются, чтоб по карманам не искать.
     Пригляделся я к нему: вдруг, думаю, на меня какая-то мара весенняя взошла, после тяжких месяцев пребывания в зимней подвальной мастерской, всякая чертовщина может померещиться. Может, думаю, мнится мне, и не Бервлюд он, а самый обычный верблюд двугорбый, которых сейчас на бывшем постсоветском пространстве в среднеазиатских республиках развелось больше, чем «Мерседесов» в Москве. Посмотрел я пристально: вижу, что не ошибся с первого взгляда, что не верблюд он, хоть внешне их отличить почти невозможно. Бервлюду мой изучающий взгляд не понравился, — кому понравится, когда его настырно и невежливо незнакомые граждане разглядывают? Он бровь одну поднял, губу верхнюю оттопырил, — вот, думаю, сейчас харкнет презрительно, и тут у меня рука и обрушилась! Я, оказывается, так и стоял, замерев с поднятой рукой, — и в тот же миг далекий и красивый колокольный перезвон от храма Александра Невского донесся! Из-за Ямки, из-за Лососинки, из-за грязных корпусов закрытого Онежского тракторного завода…
     Пом! Пом! Пом! — словно невидимый звонарь ждал отмашки моей, чтоб благовестный перезвон начать. Чистая случайность, совпадение, а мне анекдот об адвокате Плевако вспомнился, и говорю я Бервлюду фразу знаменитую:
     — «Видит Бог, он не виноват!»
     Бервлюд улыбнулся мне одними глазами, значит, знает он эту самую короткую в истории российской юриспруденции и самую убедительную для православных присяжных заседателей речь знаменитого защитника (недаром же у него в МВД какие-то дела были!), и мне сразу же проще стало. Невежливость свою загладил.
     — Вам туда? — спросил я Бервлюда и на универмаг «Карелия» указал.
     — Н-да, в ту сторону… — кивком подтвердил он, и мы с ним вдвоем направились к пешеходному переходу. Он чуть впереди, а я на полшага поотстав, чтоб со стороны никто не подумал, что я его веду, как караванщик. Пока мы стояли у «зебры» и ждали своего сигнала светофора, я заметил на той стороне Сашу Вайера, как обычно расхристанного: куртка нараспашку, пиджак нараспашку, патлы нараспашку кубарем, борода во все стороны торчит, руки в карманах, на животе фотоаппарат, а подмышками тубус и папка с бумагами. Санька меня тоже заметил и тубусом махнул, мол, давай, жду.
     Перешли мы с Бервлюдом улицу Кирова, он, как мне показалось, из деликатности, — ведь они еще не были знакомы с Вайером, — чуток кивнул Саше и направился было прямо вперед по Маркса, но Вайер мне руку протянул и путь ему преградил:
     — Привет, Гриша!
     — Привет, Саша!
     — По пиву?
     — Пуркуа бо ни па?
     — Вы вместе? — спросил он у Бервлюда.
     — В какой то мере… — ответил я за него.
     — Тогда — прошу! — я угощаю! Я сегодня богатый! — Вайер так убедительно обратился к Бервлюду, что тот на шаг отступил и слегка склонил в согласии тяжелую ушастую голову.
     — Это Саша Вайер, реставратор и художник, — представил я Вайера. — А меня Григорием зовут. Я тоже художник. И писатель. А это…
     — Да, понятно! — сказал Вайер и рассмеялся: — Одним мирром мазаны!
     — Ну, хвастай! Как ты разбогател? — спросил я. И мы втроем направились в сторону шалмана «Теремок», где мы обычно встречаемся, пьем пиво, а иногда и кое-что покрепче.
     — Помнишь, с месяц назад, я тебе рассказывал о подделке под Поленова?
     — Да, было дело. Холст на картон наклеен. Новодел, кажется? Так?
     — Нет, не новодел, тоже семидесятые годы девятнадцатого, но какой-то третьей руки европейский пейзажист. Добротный ремесленник. Но…
     — Не Поленов.
     — Разумеется, нет. Куда ему до Василия Дмитриевича! Хоть я и не специалист по передвижникам…
     Пом… Пом… Пом… — раздались последние и неспешные басовые возгласы. Мы втроем на несколько секунд застыли, обернувшись назад, на золотые купола храма Александра Невского, вбирая в себя колебания воздушных волн, и сразу же стало ясно, что всё это время, пока мы здоровались и знакомились, каждый из нас какой-то своей частью продолжал соучаствовать в благовесте…
     — …Холст тонированный, кракелюр старый, естественный, а подпись — поверх лака.
     — И ты?
     — Лачок под подписью, — ну, буквально на полмиллиметра поскреб, и все ясно. Туфта. И получилось, что я мужику тысяч сто сохранил!
     — Баксов?
     — Конечно… А что ты думаешь, Гриша, сейчас цены такие. На передвижников и фамилии. Они же, эти новые, не живопись покупают, а «фирму»… Айвазян за лимон зеленых зашкаливает. Самый простенький. И потому клиент мне сотенку баксов, — Вайер передал мне тубус и полез в карман за деньгами, — за полчаса работы выдал. Я даже и не рассчитывал на гонорар, — когда это было! месяц назад! Он, наверное, уже после меня в Москве к другим спецам совался. За подтверждением. Я оказался прав. Туфта. Итак, гуляем, мужики!
     Бервлюд удивленно округлил глаза и сверху покосился на Вайера: мол, надо же! как, оказывается, можно легко и честно зарабатывать деньги!
     У входа в «Теремок» переминался с ноги на ногу и тер коленями друг о дружку Скрыпач со скрипичным футляром за плечами и двумя таксами на поводке. Младший такс, — кажется, его Али-Бабой зовут, — был в новых и чистеньких штанишках.
     — Саша! Подержи, пожалуйста! — Скрыпач сунул Вайеру поводки от собачек и мелкими шажками, но быстро побежал за угол.
     — Гриша! Подержи, пожалуйста! — передал Вайер мне тубус, папки и поводки от собачек и скрылся в «Теремке».
     — Саша! Мне фифти-фифти! — крикнул я ему вдогонку и спросил у Бервлюда: — Вы водку тоником разбавляете? Или чистую предпочитаете?
     Бервлюд зачем-то повернул голову назад, осмотрел свои склоненные горбы и грустно потупился. Было ясно, что ему все равно: хоть разбавленную, хоть чистую. Полоса в жизни такая.
     Я закурил свою дешевую сигарету без фильтра, и по некоторому оживлению в глазах Бервлюда догадался, что он тоже не отказался бы от табачка. Толстой и доброй верхней губой Бервлюд смахнул с моей ладони на свой язык сразу же три сигаретины, за два жева их прожевал и отправил самый смак их за щеку, как конфету. Тут и Вайер подоспел, с бутылкой водки и стаканами. Еще раз он исчез в «Теремке» и вернулся с пивом в пластиковых стаканах.
     Мы пристроили стаканы, бутылку и закуску на выступающий цоколь. Вайер разлил водку, — коротко глянув на Бервлюда и решив, что его, судя по живому весу, должна пробить более значительная порция, — ливнул ему почти полбутылки в пластиковый стакан. Нам водочка досталась в традиционные граненые. В свой стакан я добавил тоника — фифти-фифти, по вкусу. Чокнулись, причем Вайер держал сразу два стакана: свой граненый и пластиковый Бервлюжий:
     — Ангел в чашку!
     — Эт-то точно!
     Собачки смотрели на меня как на пророка. Пришлось выделить им по ломтику ватрушки: хоть они и непьющие, но от закуси не отказываются.
     Бервлюд опустил в стакан свой толстый сиреневый язык, чуток опробовал водку на вкус и как-то очень просто и легко вдохнул её, словно она сама скользнула ему в глотку. Вайер мгновенно пододвинул ему стакан с пивом, — и пиво усвистало вслед за водкой.
     — Хорошо прошла? — спросил Саня.
     — Хо! — важно выдохнул Бервлюд в небо.
     Конечно, мы немножко подсматривали за нашим новым собутыльником: не каждый же день приходится потреблять алкоголь в компании с пьющими бервлюдами. Он это видел и несколько демонстративно занюхал выпивку своей подмышкой, как, бывает, мужики по-простецки занюхивают первый стопарь рукавом.
     Вторая порция не застоялась.
     — Ты не знаешь, кто у них звонарь? — спросил Вайер, кивнув на далекие золотые купола.
     — Нет, не знаю. Но мой дед, Константин Степанович, в этом храме регентом хора был. Певчими руководил, на общественных началах, разумеется… Так-то он работягой вкалывал всю жизнь, слесарь на ОТЗ. Он пение церковное любил.
     — Когда? — спросил Саня. — Собор только лет десять как по новой открыли?
     — Ой, давно, Саша! Давно, еще до войны. Деда моего еще в тридцать восьмом шлепнули. Бумагу родичам выдали, мол, «десять лет без права переписки». А на самом деле — убили.
     —  «Без права переписки»… — буркнул Вайер и скривился, кого-то или что-то припомнив.
     Я закурил свою «термоядерную» без фильтра, Саня двумя пальцами показал латинское «V», намекая, что сейчас ему хочется что-нибудь покрепче, я дал ему «Приму», и протянул пачку Бервлюду, мол, еще табачку? Он хмыкнул и надул одну небритую и обвислую щеку, показывая, что еще первый смак в силе.
     — А куда писать? Куда звонить? Туда и звон колокольный — вон-бом-бом! — не доносится! Бабушка моя только в шестьдесят втором правду узнала.
     — У-в-ы-ы-ы-ы… — Бервлюд с шумом выдохнул воздух в сторону неба.
     — Да-а-а… А не хрен деду было Игнатия Брянчанинова разучивать, когда все остальное население «звейся — развейся» под холодок за шиворот поет!
     — Эт-то точно. Не хрен. Помянем! — потупившись, сказал Вайер.
     — Помянем…
     — Увы-ы-ы, — повторил Бервлюд.
     Не чокаясь, мы помянули и помолчали каждый о своих и о своем…
     Младший такс Али-Баба вдруг завыл дискантом, словно что понимает, — и я наделил собачек остальной половиной ватрушки. Вернулся из-за угла Скрыпач и огорченно посмотрел на уже пустую бутылку.
     — Не грусти! — сказал ему Вайер. — Сбегай еще за одной.
     На Бервлюде был надет новенькой кожи недоуздок с красивыми серебряными заклепками, пластинками, насечками и большими литыми кольцами, — сразу видно: ручная работа, орнамент тонкий, восточный мотив с висюльками из голубой керамики. Штучная вещь, а не какая-нибудь веревка пеньковая на грубых узлах. После первой бутылочки он голову держал высоко, как-то чуток выпячивая грудь. Он скользнул по нашим головам невидящим легким взглядом — словно погладил — и мечтательно уставился в край неба над крышами, где недавно процарапались следы двух самолетов.
     Я тоже прислушался к себе и осознал, что резкое и неотвратимое ощущение несовершенства мира вокруг меня и во мне самом не то чтобы подсохло, но оно хотя бы уже не дергает всего меня колотуном. Как, бывает, вылезешь мальчишкой мокрым из теплого озера, и сначала дергает тебя всего на свежачке, аж зуб на зуб не попадает, а через пару незаметных минут ты еще мокрый, и трусы к попке липнут, но колотун уже не трясет.
     Скрыпач разливал водочку, разламывал сыр, упрекал своих такс за неумение вести себя в приличных компаниях (желание выпить на халяву у него слишком выпирало), что-то деловито рассказывал Вайеру и мне, — а мне захотелось стать большим, трехметровым, как Бервлюд, смотреть на это все свысока и покачивать полупустыми горбами. Я прикоснулся к его плечу и поманил пальцем, — Бервлюд наклонил ко мне круглое ухо.
     — Вишь, как суетится! — шепотом сказал я. — За сто граммов он тебе и сыграет, и спляшет, и споет!
     — М-м-м… — шепотом ответил Бервлюд и с упреком заглянул мне в лицо.
     — Да ладно, это я так, к слову…
     — Ну! За знакомство! — Саша поднял два стакана: пластиковый Бервлюду и граненый себе, но Бервлюд так забавно вытянул язык и быстро-быстро затряс им, словно дразнясь, что Вайер догадался: — Пивом разбавить? Ерша?
     — О! — закатил глаза Бервлюд.
     — Да вы, батенька, эстет! — воскликнул Скрыпач.
     — А почему бы и нет?
     — Уи, пуркуа бо ни па?
     — Держи стаканы!
     Выпили.
     Помолчали.
     Опять выпили. Скрыпач стал настраивать скрипку, с надеждой, что мы отговорим его играть, — и мы упросили его поберечь тишину. Время сгустилось, — как часто бывает после приема двухсот грамм сорокоградусной, — стало клубиться и выпадать хлопьями в осадок, — возникли еще какие-то персонажи, постоянные и периодические посетители шалмана «Теремок». Невысокий лысый мужичок с густой апостольской бородой, умными собачьими глазами и аккуратным деревянным молотком под мышкой достал из кармана початую чекушку. Непьющий уже четыре недели поэт Дима с грустными глазами грустно прихлебывал кофе и вскоре ушел. Пьющий уже четвертый день старпом Сергей Алексеевич подкармливал пожилую сеттериху Гаяне сыром и рассуждал о достоинствах стиля протопопа Аввакума. Андрюша Скоробедный привел какого-то высокого лакированного негра, угощал его «Карельским бальзамом» и объяснял ему что-то по-французски. Пал Палыч с зонтиком-тростью, вальяжный и загадочный, снисходительно слушал старпома. Сказочник Вася быстро, за два стакана, всех догнал и перегнал, тыркал во всех по кругу корявым и грязным пальцем и норовил сплясать вприсядку. Приехал на трехколесном велосипеде преподаватель живописи Валерий Михайлович, прикинул, что симпозиум еще не подошел к кульминации и какое-то время продолжится, быстро-быстро закрутил педалями, чтоб успеть к подведению итогов. Прозаик Михаил Шураев уже дважды перехватывал мой стакан с выпивкой и сердито шептал мне в ухо, что я совсем разленился, исписался, ни черта не делаю, и что я вообще проходной персонаж. Саша Вайер, прислонившись к стойке, щурился на всех, как ласковый кот-баюн. Бервлюд выпятил нижнюю губу, свысока и снисходительно поглядывал на сборище, но не пропускал ни одного тоста.
     Я отобрал у Мишки Шураева свой стакан с фифти-фифти (водка плюс тоник) и только хотел объяснить ему популярно, без жестов, что не хрен ему выдрючиваться, потому что он сам всего лишь псевдоним, причем, довольно случайный, — как нестройную гармонию симпозиума разрушила наглая выходка Скрыпача. Он ухватил Бервлюда за недоуздок, пригнул его голову к асфальту и закричал, что хочет покататься верхом. Я отбил руку Скрыпача, оттолкнул его в сторону, — Вайер возник между нами, чтоб стычка не переросла в драку, — а я почувствовал, что количество принятого алкоголя уже подошло к кризисной массе, и что еще чуть-чуть — и мне уже будет сложно себя контролировать, и потому я выдавился из компании собутыльников и направился в мастерскую.
     Грусть давила мне на становой хребет.
     Грусть, изрядно омытая спиртом, обрела физическую форму двух обвислых горбов и стала привычной русской тоской.
     Я медленно шел, покачиваясь и выверяя каждый свой шаг, — параллельно мне отражением в темных зеркальных витринах неспешно и одиноко двигался в ту же сторону пегий от седины немолодой бактриан семейства парнокопытных, отряда мозоленогих, ближайший родич дромадеров… Бервлюду тоже было тоскливо, и лишь новый недоуздок с ажурными насечками поблескивал серебром на весеннем закатном солнце и радовал взгляд.


Конфеты от Барклая
Семейная быль

     В моем семейном архиве есть фотография сентября 1917 года «Семья Григорьевых»: мой прадед и прабабушка, шесть их красавиц дочерей в возрасте от пятнадцати до двадцати двух лет, два сына и зять, снохи, и малолетние внуки. Двадцать три человека на снимке. Лица серьезные, взгляды внимательные — даже у малышей.
     Я представляю, как они собрались в зале у фотографа. Прадед и прабабушка по краям, на почетном месте; молодые семьи — в центре, другие рассаживались по креслам и стульям, молодежь становилась во второй ряд. Фотомастер, вероятно, несколько раз тасовал персонажей на фоне расписного задника — кому как встать или сесть и как поворот головы держать, — чтоб соблюсти родовую семейную иерархию и композиционную гармонию всей фотокартины. Ведь снимок делался для потомков, на века.
     В тот знаменательный день никто из семейства Григорьевых даже не представлял, что через несколько недель в Петрограде произойдет вооруженный переворот, и все основы их мира будут порушены.
     Снимок цвета сепии наклеен на картонную подложку, у которой с тыльной стороны типографским способом напечатана фирменная реклама: крылатая дама в хитоне гусиным пером пишет: «Фотографiя Семена Бове. Петрозаводскъ, Садовая улiца, собствънный домъ. Негативы сохраняются».
     Мальчишкой, разглядывая снимок, я завидовал этой даме: «Вот повезло тетке! Крылатая! — летай, где хочешь! И перья не надо покупать: выдернула у себя свежее перышко — и пиши, хоть на заборе!» Мы тогда учились писать по прописям, перьевыми ручками (авторучки разрешались только пятиклассникам, а шариковых у нас еще не делали).
     На снимке вверху, справа от мужа и сына, моя будущая бабушка, Наталья Тимофеевна Григорьева (1897 — 1961). Она в 1914-м вышла замуж за офицера таможенной охраны Николая Карловича Салтупа, родом из прибалтийских немцев (1885 — ?). Незадолго до революции родился мой отец, Борис Николаевич Салтуп (1916 —1990), — на снимке, в центре, он годовалый малыш на руках у Николая Карловича.
     Дед Николай Карлович пропал в восемнадцатом году…
     По наследству от деда мне досталось: две фотографии, несколько авантюрный и упертый характер и странная неславянская фамилия.
     По семейным преданиям, поручик Салтуп оказался в Олонецкой губернии совершенно случайно. Служил Николай Карлович на Дальнем Востоке на таможенном посту между Российской империей и Китаем Поднебесным. В ту пору скончался в Санкт-Петербурге крупный чиновник китайского посольства, и для него везли через дедовский таможенный пост специальный гроб из Китая. Шикарный лакированный ларец — пузатый, на полтора куба объемом — опирался на резные золоченые ножки.
     Николай Карлович потребовал ларчик вскрыть.
     Китайские чиновники уговаривали его: нельзя, мол! Он освящен по нашему обряду! Святость нарушится! Как же мы своего бонзу в оскверненном гробу обратно в Поднебесную повезем? Скандал! Дипломатический скандал на весь мир! — «Ничего не знаю! Действую по Присяге и согласно Таможенного Устава!» — ответствовал дед.
     Китайцы и взятку крупную ему сулили, и начальством грозили, мол, жалобами изведут…
     Но Николай Карлович уперся на своем. И… (Вот эту «салтуповскую упертость» я всю жизнь таскаю — как горб или родовое заклятие. И сколько же мне за неё пеняли, и сколько же мне она хлопот доставила! страх!) И «освященную» домовину вскрыли.
     Гроб на золоченых ножках, с горкой, по самую лаковую крышку, был набит опиумными шариками, как шкатулка драгоценностями. Дело происходило в 1909-м или в 1910 году: в северной столице Российской Империи начинался «серебряный век», мистика, увлечение культурой Востока и новая мода — опиум-курение.
     Китайцы, сопровождавшие гроб, решили было подзаработать на контрабанде модного зелья. Мол, мертвому мандарину хуже от запаха опиума не станет. Чихать не будет. А им некоторая прибыль. Они и поручение своего китайского императора-богдыхана исполнят, и сами в накладе не останутся!
     Но упертый поручик Н.К. Салтуп на взятку не польстился, угроз не испугался, присягу Царю и Отечеству сохранил, и сам в прибыли оказался! Почти по тогдашнему анекдоту о хитроумной девице, которая смогла и капитал приобрести, и честь девичью соблюсти.
     В те годы действовал отличный принцип: если таможенный офицер ловит контрабанду, то четвертая часть её стоимости достается самому офицеру. Опиум тогда ценился высоко, его использовали как наркоз и лекарство от нервного расстройства.
     Получив призовые деньги и благодарность за верную службу, мой дед вышел в отставку, и укатил в Санкт-Петербург, где за год-полтора деньги прокутил. Потом отставной поручик вдруг оказался в Петрозаводске, где познакомился с семьей Григорьевых и влюбился в Наталью Тимофеевну.
     На старом снимке слева от моей девятнадцатилетней бабушки сидит её старшая сестра Марья Тимофеевна (1895 — 1937), которая была замужем за предпоследним Барклаем-де-Толли, праправнуком того самого Михаила Богдановича Барклая-де-Толли (1761 — 1818), героя Отечественной войны 1812 года.
     Сергей Михайлович Барклай-де-Толли (1883 — 1937) по семейной традиции стал профессиональным военным. Воевал поручиком в русско-японскую, штабс-капитаном и подполковником в Первую мировую. В Гражданскую служил в Красной армии военспецом. Потом был на штабной и преподавательской работе. Учил военному делу красных курсантов, будущих полковников и генералов Второй мировой войны…
     Его расстреляли вместе с женой в 1937 году.
     «За что?» — «А за то!»
     И вопрос такой задавать подло…
     Их сын Анатолий уже не считался Барклаем-де-Толли, носил фамилию матери (на всякий случай). Двоюродный брат моего отца Анатолий Григорьев (1923 — 1943) должен был попасть в лагерь для малолеток или повторить судьбу своих родителей (по сталинским законам детей «врагов народа» можно было расстреливать с двенадцати лет). Но Толик сбежал из «домзака» НКВД, беспризорничал, воровал, ездил на товарняках из города в город, потому и выжил.
     Время было страшное.
     И через тридцать лет мама только один раз — и то почему-то полушепотом — рассказала мне, как в самый пик арестов, в тридцать седьмом, обычно ближе к вечеру, почти каждый день проскакивал по улицам на лошади одинокий милиционер в синих галифе. Он сидел в седле пригнувшись, зло хлестал коня по крупу сложенной плеткой и кричал: «По домам! По домам! По домам! По домам…»
     Люди прятались.
     Вслед за конником на улицу въезжал грузовик с вооруженными людьми. Грузовиков тогда в городе было немного, десятка полтора на весь Петрозаводск, столицу Карело-Финской Советской Социалистической Республики.
     И начинались аресты.
     Вчера из Шураевского дома забрали, сегодня из Сухановского… Потом из Пикалевского, потом у Морозовых, потом у Ямщиковых кого-то взяли…
     Люди сидели по домам молча, не теплили свет, не выглядывали из-за задернутых занавесок и загадывали: «Лишь бы не к нам, лишь бы не к нам…»
     Забрали и деда моего, Константина Степановича Яковлева, маминого отца (1881 — 1938). Он не был ни партийным, ни начальником, никуда не высовывался и правды не искал, — всю жизнь работал слесарем на Александровском (потом «Онежском тракторном») заводе. Как нынче говорят, простой работяга. Правда, он был верующим человеком, церковное пение любил и в свободное время руководил церковным хором при Александро-Невском соборе.
     Хоры Бортнянского и Гречанинова большевики приравняли к к/р (контрреволюционной) агитации.
     Родственникам деда объявили: «Десять лет без права переписки!»
     А на самом деле — убили.
     Только через двадцать четыре года, в шестьдесят первом, мама и бабушка получили справку о посмертной реабилитации Константина Степановича и узнали, что деда давным-давно расстреляли. Еще в тридцать восьмом году в Сулажгоре, под Петрозаводском. (А бабушка ждала, все эти годы ждала и надеялась.)
     Даже могилы от деда не сохранилось: в пятидесятые годы советская власть устроила в Сулажгоре песчаный карьер, и кости моего деда Константина Степановича Яковлева вместе с костями других жертв «воистину народной власти» пережгли способом горячей прессовки на кирпичи.
     Много силикатных кирпичей в стенах петрозаводских домов. Каждому кирпичу не поклонишься…
     Родители мои поженились рано, в 1938 году, когда отец окончил Сельскохозяйственную академию в г. Пушкино. Они были знакомы с детства, родились в одном году и жили в Петрозаводске на одной улице (когда-то Гористая, сейчас улица Варламова, рядом с Алексанро-Невским собором).
     Мама рассказывала, как к ним, молодоженам, в 38-м году приехал Анатолий де Толли — грязный, оборванный подросток — юркий, быстрый, смелый. Отмылся, поел, нашлась кой-какая одежда для него, из которой мой отец вырос.
     На второй день пошли они с мамой в Гостиный двор (который до войны стоял на площади Кирова и был взорван большевиками в 1941 году). Вдруг он исчез на несколько минут, потом появляется и чинно преподносит маме большую коробку шоколадных конфет.
     — Толя! Откуда конфеты?
     — Тонечка! простите за опоздание, — это вам подарок к свадьбе!
     Оказывается, Толик стал очень ловким карманником. «Бомбанул клиф». В переводе с фени на нормальный русский — украл бумажник.
     Мой отец, конечно, отругал его на правах старшего брата, а мама на всю жизнь запомнила те «ужасно дорогие» конфеты, ценой в её двухмесячную зарплату медсестры. Единственный подарок к свадьбе.
     Коробку из-под конфет мама сберегла в эвакуации. Коробка еще лет тридцать служила ей «сейфом» для семейных фотографий, каких-то желтых листочков с тусклыми карандашными буквами и билетиков от оперных спектаклей.
     Я помню эту коробку: на крышке сурово скалятся Красноармеец, Краснофлотец и Летчик на фоне золотого барельефа Сталина. И надпись: «Конфеты юбилейные — ХХ лет создания РККА».
     Краснофлотцу я по малолетней глупости подрисовал черную пиратскую повязку через глаз. Ведь он по морям плавает? — значит, пират! — сообразил я, и был наказан ремнем по седалищу.
     Тем коробочка и запомнилась. Потом мама купила альбом для фотографий, и коробка с одноглазым краснофлотцем куда-то пропала.
     Беспризорник Анатолий прожил в семье моих родителей не долго, месяца четыре, моему отцу удалось выправить братану паспорт на фамилию Григорьев. В графе «отец» надо было ставить прочерк или другое отчество. Посовещались и решили дать отчество по моему отцу — Борисович. Хотя «отец» был старше «сына» всего лишь на семь лет.
     Мама рассказывала, что она, шутя, по-семейному, иногда ругала Толика «Барклаем»: — Ах ты, Барклай шебутной!
     Тогда ей было невдомек, что эта фамилия одна из самых славных в истории России, ведь пропаганда воспевала имена, которые мы — через семьдесят лет — не помним и не знаем.
     Кто тогда стоял в первых рядах расстрельщиков, палачей и доносчиков? Гордятся ли их сыновья и внуки доносами отцов и дедов? Где их потомки? Кресла высокие занимают и речи по «ящику» произносят? Или места на шконке делят и на сокамерников пальцы веером топорщат? Газеты той поры даже сейчас на спецхране…
     Интересно, кого из нынешних, кто сейчас на плаву и на верху, наши потомки через семьдесят лет вспомнят добрым словом? и вообще — вспомнят?
     В 1939 году отца взяли в армию, пять лет он служил на Дальнем Востоке, под Благовещенском. В тех же местах, где отличился когда-то его отец-таможенник. Сталин всю войну опасался нападения японцев. И потому в действующую, на фронт, отпускали только тех офицеров Особой Дальневосточной армии, у кого ближайший родственник в бою погиб.
     В 1943-м под Курском пал смертью храбрых младший лейтенант Анатолий Борисович Григорьев. Извещение о смерти вручили его ближайшему родственнику, двоюродному брату. Только тогда мой будущий отец, старший лейтенант Борис Николаевич Салтуп, смог по рапорту попасть на фронт.
     «Прошу предоставить мне возможность отомстить за гибель брата...» — и так далее, как положено в казенных рапортах.
     Воевал отец в Восточной Пруссии, в 44-м был тяжело ранен (правая рука до конца жизни осталась полускрюченной), награжден боевыми орденами и медалями, служил до 1949 года — судьба как у сотен тысяч и миллионов его сверстников…
     В семидесятых годах я учился в Питере, тогда еще Ленинграде; чтоб доехать до общаги в студгородок, надо было делать пересадку у Казанского собора. Первые годы в Питере друзей у меня не было, родственные визиты, чаепития и расспросы я не люблю. Город большой, холеный и холодный. Мне, провинциалу, иногда было тоскливо. И я любил посидеть на заснеженной скамейке у фонтана перед собором, спиной к «бронзовому дядьке» Михаилу Богдановичу. (По официальным документам, — «Михаилу Андреасу». Барклай-де-Толли происходил из семьи шотландских дворян, перебравшихся в Ригу еще в 17 веке, отчество у них не практиковалось.) Приятно было покурить, пивка попить, подумать обо всем без суеты, — ощутить спиной и затылком нечто незыблемое и честное.
     Их там два бронзовых тезки до сих пор стоят: Михаил Илларионович Кутузов и Михаил Богданович Барклай-де-Толли. «Светлейшие» князья, не наследственные, — славу и титул оба заслужили талантом, отвагою и верностью, а не от удачливых отцов унаследовали. Михаил Богданович с пятнадцати лет армейскую лямку тянул, а не в лейб-гвардии на придворных балах выплясывал, — посмотрите его послужной список!
     В 1932 году «старорежимные» памятники должны были пойти на переплавку. Даже «Медного Всадника» коммунисты хотели пустить на гильзы для Мировой Революции. Каким-то чудом удалось отстоять двух императоров (Петра I и Николая I) и трех светлейших князей (Суворова, Кутузова и Барклая-де-Толли), а «Александра II Освободителя» (работы Паоло Трубецкого) больше полувека русские люди прятали во внутреннем дворе Русского Музея, куда ни посетители, ни обкомовцы не заглядывали.
     По всем законам истории и генеалогии, генерал-фельдмаршалу, военному министру, графу и светлейшему князю Михаилу Богдановичу Барклаю-де-Толли я не родственник, даже не седьмая вода на киселе, — но! — отдавший жизнь за Отечество его далекий прямой потомок, Анатолий Сергеевич Барклай-де-Толли (мой двоюродный навечно двадцатилетний дядька), и я, — под одним отчеством…
     Слова «отчество» и «Отечество» не даром из одного корня растут.
     С этим отчеством Анатолий Борисович Григорьев выжил в тридцать восьмом и погиб в сорок третьем, а я вот до сих пор живу и помню.
 

На первую страницу Верх

Copyright © 2008  ЭРФОЛЬГ-АСТ
 e-mailinfo@erfolg.ru