На первую страницуВниз
   

Ирина Хролова. Я жива. 
М.: Э.РА, 2004.

Перед нами книга избранных стихотворений недавно ушедшей из жизни Ирины Хроловой. Широкому читателю это имя пока еще мало известно, хотя тот, кто внимательно следит за литературным процессом двух последних десятилетий, возможно, вспомнит ее публикации в журналах «Юность» и «Постскриптум», альманахах «Тверской бульвар» и «Теплый стан», в антологии «Русская поэзия ХХ века» (Олма-пресс, 1999). Кому-то, наверное, попадалась и тоненькая книжечка ее стихов «Если можешь – воскресни» (Москва, РИФ «Рой», 1996, редактор Анатолий Поляков). Хролова совсем не стремилась делать поэтическую карьеру, даже во времена, когда стихи были намного востребованней, чем сегодня. Она, насколько я помню, всегда, и особенно в последние годы, чуждалась всяких «тусовок», не посещала литературных вечеров, не была, что называется, на виду. Доходило даже до того, что Ира забывала придти на свое собственное, уже назначенное выступление, подводя организаторов и оставляя в недоумении собравшуюся публику. Она твердо знала, что поэт – это тот, кто пишет стихи, а не тот, кто становится «притчей на устах у всех». А нынешние шоу-вумен от поэзии вызывали у нее содрогания.
     Мы познакомились с ней двадцать лет назад в общежитии Литинститута. Наша дружба началась с моих посещений комнаты поэта Юрия Юрченко, где Ира часто проводила время за пишущей машинкой. Там ей хорошо работалось, несмотря на то, что комната напоминала постоялый двор, где множество народа дневало, ночевало и читало вслух стихи и прозу под меланхолично-благодушным взором хозяина, прогонявшего гостей лишь когда к нему наведывалась очередная возлюбленная. Ира была старше меня на два курса и на пять лет; обаяние ее личности сильно действовало на меня в ту пору. Хролова мало чем походила на типичную литинститутскую поэтессу. Ее суждения о людях, о жизни, о литературе поражали беспощадной точностью и бескомпромиссностью. Это было время, когда она начала писать свои лучшие стихи, в том числе и цикл «Зеркало». Этот цикл или «поэма в осколках», как потом назвала его Ирина, распространялся по общежитию наравне с самиздатом, без имени автора, дабы не искушать еще не утративших ретивость комсомольских активистов. Один неосведомленный стихолюб-однокурсник в разговоре со мной приписал «Зеркало» Арсению Тарковскому.
     Читателю, ожидающему от поэзии каких-либо сногсшибательных новаций, я бы не посоветовал открывать эту книгу. Подлинная поэзия всегда преемственна. И формально, и содержательно Хролова поэт вполне традиционный. Ее учителями могут быть названы ныне всеми «заезженные» Ахматова и Цветаева (ранняя). Более искушенный читатель непременно отметит влияние Георгия Иванова, которому посвящено, кстати, одно из ее стихотворений («Измеряется вечность не мерою смерти…»). От Иванова – лапидарность, фрагментарность ее стихотворений, их обыденная, приземленная интонация, способность четко называть вещи своими именами. Но сквозь всевозможные влияния чудесным образом прорывается собственный неповторимый голос Ирины Хроловой. И подобная оригинальность, как у большинства классических поэтов, есть не столько опознаваемый ряд особенных стилистических приемов, эта оригинальность ощущается скорее как душа того или иного стихотворения, цикла, книги, творчества в целом… С Георгием Ивановым ее роднит еще и присущий им обоим трезвый, лишенный иллюзий взгляд на действительность. Основная тема зрелых стихов Ирины лучше всего формируется ею самой:

Как мы все одиноки – вдвоем ли, втроем,
Если даже смеемся и песни поем,
Если искренне любим друг друга,

Как мы все одиноки и как мы нежны,
Как мы все никому никогда не нужны –
До гнетущего сердце испуга…

Многие из ее поздних стихотворений ужасают своей безысходностью. И все же, в них порой вспыхивает вера в то, что не «все бессмысленно и бесполезно», и тогда Ирина пытается «славить Свет», говоря о своей жажде жизни. В то же время она полна постоянных предчувствий, что ее жизнь вскоре оборвется:

По какой-либо там вероятной весне
У меня остановится сердце во сне…

Это предсказание, как случается только с настоящими поэтами, сбылось с буквальной точностью. Ирина Хролова умерла во сне, утром 8 апреля 2003 года, сорока семи лет от роду.

 

Игорь Меламед


ИРИНА ХРОЛОВА

 З Е Р К А Л О
поэма в осколках

 

1

"Держи меня, соломинка, держи…
Покуда сам держаться я умею,
Нет умысла в твоей холодной лжи,
Соломинка, судьба моя, камея".
Но пять минут – такой огромный срок:
Вся жизнь пройдет… И кончится на вскрике.
А после кто-то вычитает в книге
Судьбу твою как маленький урок,
Но все не впрок…
                           Судьбу свою держа
В дрожащих обжигающих ладонях,
И он пойдет по острию ножа…
И жизнь пройдет. В побегах и погонях.

2

Мандельштам
     (давясь ячменной кашей
Так, что резко дергалась скула)
Был поэт России… Но не нашей –
Той, венецианского стекла.

…отражаясь детской головою
В зеркале
     (а там сгущалась мгла,
И жена его – уже вдовою –
Черным покрывала зеркала.

Наглухо завешивала, низко,
Чтоб не пропахала, как сохой,
Амальгаму – жестяная миска
С кашею ячменною сухой)…

3

Ночь за ночью,
День за днем
Ход часов тобою скомкан.
Ты зачем сидишь с огнем,
Если целый мир в потемках?

Ты зачем с огнем сидишь,
Точно бабочка, притянут?
Ты, ей-богу, угодишь
В лапы к инопланетянам.

Вот возникнут за окном,
Скажут, рта не раскрывая,
Скажут: "Не шути с огнем,
Эта шутка – роковая".

4

За непрочной оградою мира
По весне расцветают ромашки.
И звенят золотые романсы
Под шальную кифару сатира.

За оградой непрочного мира
Все идет, как всегда, как должно быть.
Опираясь о пухленький локоть,
Нимфа слушает пенье сатира.

И козлиный его, хриповатый,
Чуть хмельной голосишко заики
Вязнет в грудах сияющей ваты,
Что прицеплена к небу за нитки.

5

…и тебя отраженье твое оболжет,
Осмеет, одурачит…
Что он значит- в руке твоей детский флажок?
Ничего он не значит.

Что он значит – ожог на морщинистом лбу
Дурака и провидца?
Это некий божок окликает судьбу:
"Эй, подвинься!

Эй, подвинься –
                         иначе и ты из гнезда
Выпадешь…
Так же выпали, дескать,
И бескрылый птенец, и малютка звезда:
С плачем детским.

…как над ними родители бились в ночи –
Помнишь, помнишь –
И ломали свои голоса и лучи,
Призывая на помощь…"

Это некий божок на чудном языке
Нам с тобой угрожает…
И осколок, зеркально дрожащий в руке,
Только детский флажок отражает.

6

Надсадный гул колес,
Как будто ось погнули.
Но "вывезем, авось" –
Поет в надсадном гуле.

Авось, куда-нибудь,
Куда тебе угодно.
Куда проложен путь
И въезд еще свободный.

Пусть жизнь – как в горле кость,
Царапает, тревожа, –
На вечное "авось" –
Последняя надежа.

С "авось" на языке,
С авоською в руке,
С той сумкою дырявой,
Такой, что не теряет
Того, чего в ней нет…

Так и объездишь свет.

7

Ночь хмельна и коварна, как брага.
В двух шагах не увидеть лица.
Только брат, ненавидящий брата,
Ненавидит его до конца.

И сильнее любви и свободы
Эта страсть, прораставшая годы
В неприкаянном сердце его,
Обретает свое естество.

Проросла, настоялась, как брага.
Пена легкая снега белей…
Пей же, брат, ненавидящий брата!
Только слезы с похмелья не лей.

8

Мандельштам заводит флирт с Тифлисом.
Пьет вино в продымленном духане.
Улочкам изломанным дивится.
Говорит высокими стихами.

И ему до лампочки отныне
Петроград, голодный и тифозный.
И не нужно думать о камине,
Потому что греют даже звезды.

Тиф… Тифлис… Невы кровоточенье
Под холодным острием рассвета…
Ох, какое, все-таки, мученье:
Заставлять себя не помнить это,

Пить вино и флиртовать с Тифлисом,
И, стихами говоря с веками,
Сердце, разделенное дефисом,
Сдерживать дрожащими руками.

9

Ночь уходит на убыль
Мерно, словно волна…
На единственный рубль
Выпей кружку вина…

Блеклый фантик конфеты, –
Как закуска скудна…
Что болеть голове-то:
И бедна, и одна…

Зимний сумрак скрипучий
Нагоняет тоску…
Пугачевский тулупчик
Не пугает Москву:

С давних пор насмотрелась,
Поняла, унялась –
Пугачевскую смелость
Сломит царская власть.

Сломит походя, просто,
Не считая за труд…
И тулупчик по росту
Для тебя подберут.

10

Первый подслушивал не дыша.
Первый не верил своим ушам.
Второй подсматривал и сказал,
Что он не верит своим глазам.

А третий, что рядом с тобою был,
Молчал, как будто про все забыл.
И вот что стало с ними потом:
Все трое предстали перед судом.

И первый воскликнул: я слышал сам!
И второй: я верю своим глазам.
А третий, что рядом с тобою был,
Молчал, как будто про все забыл.

И первый жил без греха на душе.
И жил второй без греха на душе.
А третий, тот, что всегда молчал,
Зубами тихо скрипел по ночам,
Себя ненавидя…
                            И видит Бог,
Большего третий сделать не мог.

11

На столе – золотой портсигар.
В скромном кресле – хозяин его…
А тебе из окошка сигать,
Из тюремного – каково?

И, могучим румянцем пыша,
Только что от станка и земли,
Сторожат тебя два крепыша:
Встретишь в городе – в доску свои!
Встретишь в городе – скажут: браток!
Скажут: друг, угости закурить…

Так сумеешь ли их укорить
В том, что в рот забивают платок,
В том, что, хрупкие ребра круша,
Все хотят по тебе угадать,
В чем жива у поэта душа,
Чтоб, как сивку, ее укатать.

12

…и прощения нет небесам,
Разучившимся быть с человеком,
Узнавать его боль по глазам,
По слезе, закипевшей под веком,
По недоброй морщинке на лбу,
По недоброму тихому смеху…

Мы идем на свиданье со смертью,
За собой оставляя судьбу.

Право выбора нам не дано.
И, стараясь судьбы не касаться,
Прямо в небо выходит окно,
Растворяя его без осадка.

13

Как плоты сплавляют вниз по Каме:
С руганью да криками сердитыми,
Так тебя сплавляли: с кулаками
Вместе да с отпертыми бандитами.

Посмотри, как бреется на палубе
Твой охранник, мальчик, только призванный,
Как лицо его сияет алое,
Губы искривляются капризные,
Как сияет зеркальце карманное –
Ярче золоченого кольца! –
Отразив черты его нормального
Милого безусого лица…

14

Я живу в оловянной тюрьме.
С оловянною ложкой и миской.
По ночам надо мной в полутьме
Потолок опускается низко.

Слово – олово. Пуля – свинец.
Слово – олово. Хлебец – полова…
Отпустите меня, наконец,
Отпустите под честное слово!

Но упрямый и стойкий на вид,
Весь надменный, клювастый, как кочет,
Оловянный солдатик стоит
На часах – и гримасы мне корчит:

Слово – олово, мол, не вода…
Никуда не уйдешь, никуда.

15

Задрожали: в зеркале воды –
Лепестки оборванной звезды.
В сумеречной горенке избы –
Лепестки оборванной судьбы.
А в руке, прозрачной и худой, –
Лепестки ромашки молодой.

16

Пароходик по воде
Шлеп да шлеп – колесами.

– Где ты, милый?
– Я нигде.
Не тревожь расспросами.

В небе месяц голубой,
Ни звезды – как сдунуло.

– Что ты, милый, что с тобой?
– Ничего.
Я думаю.

Я бы тоже мог – звездой –
В сумеречный свет густой
Ускользнуть за облако,
Не пугаясь оклика…

17

…и сны, румяные, как яблоки в снегу,
И легкие, как маленькие дети,
Прозрачной стайкою бегут через столетья
И замирают на бегу,

И яркими улыбками блестя,
Вдруг рассыпаются во времени и боли
И снятся – матери, рожающей дитя,
Дитяти в чреве и солдату перед боем.

Но тот тяжелый, беспробудный сон,
Похмельный, полный сумрачных видений…
О если бы, пока не доглядели,
О если бы сумел прерваться он!

18

…и ворон, сидя на дубу,
Прочь гонит воющую осень,
И к клюву медному трубу
Иерихонскую подносит,

И так уверенно на ней
Выводит скверные рулады
О серой скуке зимних дней,
Грозящей братии крылатой,

И так труба ему впилась
В клюв,
Так ревет ее утроба,
Что осень ищет, ищет крова,
Смиряя свой осипший бас.

19

Да разве кто-то виноват,
Что Вам слегка великоват
Ваш серый ватник арестанта?

Распространяя дух спиртной,
Не по заказу шил портной,
Над ним зевая беспрестанно.

А то, что ватник Вам велик,
Так это Вам сам Бог велит
Хранить меж телом и одеждой

То, что опасней, чем грехи:
Тетрадки Ваши, где стихи
Еще безумней, чем надежды.

20

Осеннее скорбное чувство родства
С природой, теряющей плоть…
Слетает с деревьев слепая листва
И кружит, как маленький плот…

И голые черные прутья торчат
Оконной решеткой острожной,
И птицы кричат…
Ох, как птицы кричат –
И яростно,
и безнадежно…

21

Нет, этот мир сошел с ума!
Трава и листья так упруги,
Но рыщет камская зима
Седой волчицею в округе.

Ох, как скучали (говоря
Часами, долгими ночами,
Где потеплее лагеря,
Побеззаботнее начальство)

По дому, по его теплу,
По чаепитью средь домашних
За самоваром,
                      где не страшен
Мороз, похожий на пилу.

22

Беззлобно ударят под дых.
А ты и слезы не уронишь,
Воронежский мирный звереныш,
Средь камских просторов седых.

Средь камских просторов – средь хамских
Ухмылок твоих сторожей,
Тебя стерегущих не с ханской
Камчой, не с булатом ножей,
Но с тульскою – русской – винтовкой,
Которая – наизготовку –
По-хамски смеется в лицо.

А ты и слезы не уронишь,
Воронежский смирный звереныш,
И кутаешься в пальтецо.

23

Я мог во Францию, в Париж,
Наперекор всему бесстрашно.
Но как в Париже воспаришь?
Ох – только с Эйфелевой башни.

А мог – в провинции, в Твери,
В далекой деревушке ржавой
Молчать. Не думать. Не творить.
Чтоб и не вспомнила Держава.

И выбор был… Да вот беда,
Как жребий, выпал этот выбор:
Не из России навсегда,
А попросту – из жизни выбыл.

24

Достойные терна и лавра
Увенчаны лавром и терном.

Да будь эта слава неладна!
Ее, точно шапку, не сдернуть.

Мясистою зеленью лавра
Иль жгучей колючкой терновой
Тебя увенчали? – И ладно,
Поскольку и это не ново.

Поскольку ничто в мире этом
Не стоит слезы и улыбки,
Постольку и эти улики –
Свидетельства в пользу поэта.

25

Слишком весело пожили мы
В голубом и зеленом пространстве,
Чтобы в белые двери зимы
По-хозяйски войти и остаться.

Слишком пожили мы не всерьез
Среди лютиков, роз и ромашек,
Чтоб узнать, как лютует мороз,
Как удар его зол и размашист.

Но, из братьев моих и сестер,
Те, кто выживает,
                             те, воскресая,
Будут знать, как разводят костер,
Как огонь высекают кресалом.

26

На пиршестве своих отцов
Мы пьем расплавленное олово.
Не забывая кузнецов
И взмаха молота тяжелого.

На празднике своих детей
Мы пьем, с хвоинками смолистыми,
Напиток пряный их затей,
Прозрачный, пенистый, молитвенный.

Но средь ровесников своих,
В дотла сжигающем разгуле,
Мы в чашу горестей сухих
Сухие губы окунули.

27

С зеркала снимая покрывало,
Никому на свете не нужна,
Ничего уже не понимала,
Ничего не помнила жена.

Зеркало отсвечивало ржаво,
Таяло, дымилось… и текло,
Ничего уже не отражая,
Дряхлое старинное стекло.

Но эпоха хлынула потоком,
И напором яростным своим
Затопив непомнящих потомков,
Памятником высится над ним.

1983-1986


 

   

Первая книга Ирины Хроловой.
Ирина Хролова. Если можешь – воскресни.
– М.: РИФ «РОЙ», 1996.
Издатель и редактор – Анатолий Поляков

 

На первую страницу Верх

Copyright © 2004   ЭРФОЛЬГ-АСТ
e-mailerfolg1@cityline.ru