Читальный зал
На первую страницуВниз


Наш Конкурс

Антон Лукин  родился в 1985 г. в селе Дивеево Нижегородской области, где живет и сейчас. Окончил школу, техникум, отслужил в армии. Пишет сказки, рассказы, стихи. Это его первая публикация.


АНТОН
 ЛУКИН

РОДНЯ


Жених из райцентра

     Галина Царева возвращалась из сельмага. Ходила за мукой, собиралась поставить тесто и напечь пирогов. Полноватая, с узенькими поросячьими глазами и большой родинкой на щеке ближе к носу, она ходила медленной походкой, глядя себе под ноги, и по походке ее все в селе узнавали за версту. Любопытная была, страх. Всюду совала свой нос и этим многих раздражала. Проходя мимо, она решила зайти к Марье Полокиной, испить с ней чаю и узнать последние новости из ее скучной жизни.
     В отличие от других, Марья всегда была тихой и спокойной. Одинокая женщина, никогда ни с кем не ругалась и плохо ни о ком не говорила. Всю свою жизнь, можно сказать, прожила одна. В девятнадцать лет вышла замуж за Ваньку Полокина. Хороший мужик был, тихий, башковитый, работящий, далеко мог пойти. Пожили год, и надо же было такому случиться — зимой в лесу на шатуна с Гринькой Володиным наткнулись, обоих задрал. Марья тогда на четвертом месяце ходила, от горя ребенка и потеряла. Замужем так больше и не была.
     Мать ее тоже всю жизнь прожила одна: отец погиб на фронте в сорок четвертом. Всю себя посвятила дочери и колхозу. Кроме работы ничегошеньки и не видела. «Некогда отдыхать, — улыбалась бывало она, — на том свете отдохну». И вот уже как седьмой год «отдыхает». Мужики всегда дивились ее прыткости: и в колхозе трудилась, и скотину держала — все везде успевала. И Марья вся в мать пошла. Работа, работа, работа, а годы идут, идут, идут, — старость не за горами.
     Зайдя во двор, Галина сразу же заприметила у сарая мужчину. Тот ловко и умело колол дрова, только щепки разлетались из-под колуна. Женщина остановилась и от удивления сразу не смогла открыть рта. Откуда он взялся-то? Может, родственник какой? Вряд ли.
     — Ты чей будешь? — собравшись с мыслями, все же спросила она.
     — День добрый, — обернулся мужчина и вежливо улыбнулся.
     — Добрый, — кивнула Галина. — А что ты тут делаешь? На вора вроде бы не похож.
     Мужчина снова улыбнулся и, смахнув пот со лба, воткнул колун в чурбак.
     — Дровишки колю.
     — Вижу, что колешь. А хозяйка где?
     — В избе.
     Галина, ничего не ответив, чуть ли ни бегом забежала в дом. Марья накрывала на стол. Белоснежная скатерть красовалась под расписными тарелками, наполненными едой. И сама хозяйка тоже была нарядной и выглядела счастливой. Никогда Галина не видела такой подругу. Зато разноцветная шаль на Марьиных плечах тут же бросилась ей в глаза.
     — Здравствуй, Галинушка, — вежливо поприветствовала та. — Проходи.
     Царева подошла к окну, глянула во двор и присела немалой массой на табурет. Марья смотрела на нее и улыбалась. Рассказывать о работнике сама не спешила, да если не спроси, и не скажет. На столе у самовара стояла полная чаша шоколадных конфет. На это тоже Галина обратила внимание: в их сельмаг таких сроду не завозили.
     — Там кто у тебя, подруга, во дворе так красиво работает? Аль родственник какой нагрянул?
     Марья скромно убрала взгляд в сторону и тихо ответила, что не родственник.
     — А кто же тогда?
     Марья снова немного помолчала, не решаясь сразу ответить.
     — Геннадий Андреевич это, стоматолог из райцентра.
     — Как же ты чужого мужика к себе во двор пустила? — подивилась Царева, а у самой глазки хитро заблестели.
     — Не чужого, — ответила Марья и, немного подумав, призналась: — Жить вот вместе собираемся.
     — Как — жить? — Галина заерзала на табурете. — Ну-ка рассказывай, подруга, рассказывай давай, что ты тут надумала и утаила от меня, а?
     Марья доверчиво посмотрела на Цареву. Конечно же, ей хотелось рассказать все и сразу, поделиться женским счастьем, которого так долго ждала, но рамки приличия ей позволяли.
     — Ну что тут скажешь... По зиме еще у меня зубы разболелись-то. Вот и поехала я в нашу районную больницу, где и познакомилась с Геннадием Андреевичем. До того душевный человек, что разговариваю с ним — и на сердце сразу такая радость, так хорошо. Все тепло его чувствую, всю доброту его душевную, — по щеке Марьи скатилась слеза, та неловко улыбнулась и стряхнула ее пальцем. — Ведь всю жизнь одна прожила и не верила уже, что встречу кого, а тут… с такой богатой и нежной душой, даже и не верится.
     — Так что же мне-то ничего об этом не говорила, батюшки мои, — развела Галина руками, — такую новость утаивала. Вот тебе раз, вот тебе и подруга.
     — Не сердись, пожалуйста, я и сама своему счастью не верю, — хозяйка разлила по чашкам из самовара чай. — Бывало, приеду в райцентр, посидим с ним в столовой, чаю попьем, побеседуем, и так хорошо мне сразу на душе, так легко, что большего и не надобно. Родной он мне уже. Родной. Вот чувствую его сердцем всего и все тут…
     — Так ведь женат, небось, неужто такие мужики на дороге валяются?
     Марья покачала головой:
     — Вдовец он. Сын уже взрослый, в городе живет.
     — И что делать собираетесь? — Галина снова глянула в окно, во дворе крепкий подтянутый мужчина по-прежнему колол дрова.
     — К себе зовет.
     — А ты?
     — Поеду, — тихо ответила Марья.
     Галина скривила нос. Вся эта история ей очень не нравилась. Зависть душила ее. Как же так? Марья, и вдруг мужика себе нашла. Да еще какого! Врача из райцентра. Квартира, небось, хорошая, деньги и работа уважаемая. А ее Степан — пьянь на пьяни, кроме бутылки ни черта не любит. И поговорить-то с ним не о чем, не то чтобы уж… Но Галина как-то не расстраивалась по этому поводу уже давно, все они тут деревенские мужики с бутылкой дружат и всегда в мазуте ходят. Но ведь Геннадий Андреевич не такой будет. Наверняка не пьет, здоровый образ жизни — по фигуре видно, интеллигент. «Да как же так? Да где же она справедливость-то?» — злилась Галка про себя вовсю. Зависть поедала изнутри. Раньше, коль поругаешься со Степкой, придешь к Марье, посмотришь на нее, одинокую, измученную работой, полюбуешься ее скучной однообразной жизнью, и на душе сразу как-то хорошо и спокойно становилось. Какой бы ни был Степан, а он все же есть и рядом. А с Марьей и чувствовала себя как-то Галина счастливой. Ведь судьба у той не заладилась, у нее же все получше будет. А теперь? Что же теперь? «Ух, самой хитрой оказалась», — бесилась она.
     — Это ты зря, подруга, не спеши, не спеши, — залепетала Галина.
     — Ну, почему же зря?
     — Да потому же! — чуть ли не прикрикнула та. — Глаза хочу тебе открыть. Ты же сейчас в облаках вся летаешь и ни черта не видишь. А кто кроме меня тебе поможет? Ты посмотри на него, — отвернулась к окну. — Глянь, как старается, ух как старается. Авантюрист. Ага, видали мы таких.
     — Зачем же ты так, Галя?
     — Всем им, мужикам, одно и то же надо, знаем мы их, — махнула рукой. — А ты, дурочка, и клюнула. Ничего, со всеми бывает. Главное, вовремя опомниться.
     Огонек радости в глазах Марии погас. Она посмотрела на Геннадия Андреевича, как он работает, и снова перевела взгляд на Галину.
     — Он не такой, и на работе его все расхваливают: и коллеги, и пациенты, — заступилась она.
     — Знаем мы, как их расхваливают, — отмахнулась Галина. — Гляжу, и шаль тебе уже купил?
     — Подарил.
     — Авантюрист.
     — Никакой он не авантюрист, Галина, прекрати так говорить, — у Марии на глазах появились слезы.
     — Уедешь с ним, избу продашь, а потом выгонит, как собачонку.
     — Не собираемся мы ничего продавать.
     — Это пока не собираетесь. Ты прислушайся ко мне, подруга, ведь плохого тебе не пожелаю. Гони его на все стороны, мол, без тебя жилось хорошо, и проживу еще лучше. А ты не плачь, — подсела поближе к Марье и стала гладить ее светлую голову, — ну чего расплакалась, дуреха. Да они все такие, мужики. Господи, думаешь мне мой шибко нужен. Просто привыкла к нему уже, ведь по молодости сошлись. Сейчас бы он мне и даром не нужен был. А ты, милая, не плачь, не плачь, а все же прислушайся. Не нужен он тебе, не нужен. Жила и без него, ведь как хорошо. Ну зачем он тебе? Авантюристы они все, авантюристы!
     Марья, облокотившись на стол, плакала. Плакала за свою горемычную судьбу, за счастье, которым все же Господь ее не обделил, и за то, что люди, которым никогда не желала зла, к ней так плохо относятся.
     Открылась дверь, и в избу зашел разрумянившийся Геннадий Андреевич.
     — Что случилось? — спросил с порога и тут же подошел и обнял Марью.
     — Колоть каждый умеет, — буркнула под нос Галина и покинула избу.
     Быстрым шагом она неслась по селу. Как же так? Марья, и нашла себе врача. Зависть не давала покоя, хотелось кого-нибудь ужалить, укусить.
     — Галка, неужто пожар где, — остановила ее Прасковья. — Чего несешься сломя голову?!
     — Понесешься тут, — отдышавшись немного, произнесла та.
     — А что случилось?
     — Ой, Прасковьюшка, сейчас тебе такую новость поведаю, такую новость, — залепетала Галина. — Машка Полокина себе мужика нашла.
     — Да иди ты!
     — Вот тебе крест, — перекрестилась. — Вот только что от нее. Сам с района, а по лицу — бандит бандитом.
     — У-у-у, ты глянь, что делается-то, — застонала Прасковья.
     — Ага, — мотнула головой Галина. — Сама к нему всю зиму с весной бегала в район.
     — Батюшки, Марья? А ведь сразу и не скажешь. Не зря говорят: в тихом омуте черти водятся.
     — Водятся, еще какие водятся. Не знаю, беременна али нет, врать не буду, ну ведь, чай, не девка семнадцатилетняя, верно ведь?
     Прасковья мотнула головой.
     — Избу, говорит, продам, и к нему перееду. А сам бандит бандитом.
     — Ну и дура, это ведь надо, на старости лет отчудить.
     — Верно, верно. Ну, давай, Прасковья, а то некогда мне, еще к Клавке и к Зинке забежать надо. Видишь, что творится, видишь…
     Галина, раскачиваясь всей массой, побрела по деревне…


«Клён ты мой опавший…»

     Иван Золотов сидел за столом, опершись виском на левую ладонь, и смотрел в окно. Голова гудела от вчерашней гулянки. Вечер, как говорится, вчера удался. Вообще он не любитель был этого дела, выпивал редко. Вчера у соседа Игната сын из армии вернулся, поэтому, как говорится, и дал жару. И дал хорошо. Теперь сам не рад.
     В сенях послышались шаги, и в избу зашла жена, Софья. В такие минуты Иван ее просто ненавидел. Сам он был малоразговорчивым, женка же, наоборот, поговорить любила, и ее противный писклявый голос очень давил на уши.
     — О, расселся, барин! — брякнула та с порога. — Шо в окно уставился, как в книгу?
     Иван ничего не ответил.
     — Посмотрите-ка, — жена прошла к умывальнику, — ишь, глаза как прячет, ишь!
     Иван молчал. Сейчас ему было плохо, даже противно. За что он себя не любил, так за то, что не умел пить. Все люди как люди, выпьют и ничего, он же, как заговоренный какой, хоть и редко пил, но метко. Иной раз, хоть вовсе не трезвей, до того стыдно, что хоть в гроб ложись. Ведь сам по себе, сколько себя помнит, тихий, скромный, воспитанный можно сказать даже, а опрокинет триста грамм за шиворот — и жена не жена, и все бабы — розы. Сразу всю скромность как рукой: и частушки споет, и спляшет, и в любви всем признается, и придумает чего лишнего… Всем весело, все смеются, а ему все нипочем. Вот он какой, красавец, вот он как может, пошустрее ясного сокола будет. А мужики что, не обижаются. Ванька хороший мужик, серьезный, башковитый, да и не раз выручал. Только Сонька его поначалу локти от злости кусала, что муж комедию ломает, скандалы устраивала, потом смирилась. Ну что с ним сделаешь, коль он пьяный — такой, да и выпивал Иван действительно редко. Но когда муженек страдал с похмелья, тут уж она брала свое, постыдить любила, позлить, припомнить вчерашние обиды — и все в нужное время, когда голова болит, а с души воротит от вчерашнего. Иван в такие минуты ее ой как не любил.
     — Ну шо, все репьи вчера пособрал?
     Софья сполоснула руки и взяла полотенце.
     — Цыц, — Иван посмотрел на жену исподлобья.
     — Чаво?! Ишь ты, цыц. Я те дам, цыц! Цыцну щас!
     Тот снова отвернулся к окну.
     — Это нада же, к Нюрке Рощиной целоваться лезть, это нада же, — Сонька разводила руками, дескать, сама не представляет, как так можно. — Совсем совесть потерял. На нее же без слез не взглянешь. Хотя вам, кабелям, все одно кого, зенки зальете и радешеньки. Тьфу. И что жена рядом, это уже ничаво, пущай рядом стоит, пущай любуется, какой он у нее шустрый, орел. Посмотри на ся щас, воробушка ты, а не орел. Ух, синица хитрая.
     Сонька говорила тихо, не кричала, но ее голос все равно давил на уши. Обиды, какую она показывала, и злости на мужа не было, это она уже больше так, для профилактики, позлить немного. Она знала, что сейчас тому стыдно за вчерашнее, и он полдня просидит вот так, как побитый воробей, у окна.
     — Это нада же ляпнуть, шо вместо него Гагарин полетел, будто его в космос готовили, а полетел другой. Ой трепло, ой трепло…
     — Соньк, нарываешься, — Иван посмотрел на жену. — Щас ведь врежу.
     — Ну-ка, напужал, боюсь вся. Ага. Попробуй.
     Иван снова отвернулся к окну. Вообще он жену никогда пальцем не трогал — хотя такую тронь, она сама, если надо, тронет. Про такую говорят: коня через брод перенесет. Пышная, крепкая, румяная, настоящая русская баба. Такую тронь. Но все же, когда та надоедала, любил Иван припугнуть. Та, естественно, ему — «попробуй», и тот сразу же успокаивался. Понимал, что не напугал. Сам по себе он тихий, хороший мужик, спокойный, даже когда с похмелья.
     — Ты мне вот скажи одно тока, скажи, какой черт те велел самогона стока пить, а? Какой черт?
     Иван немного ожил, посмотрел осторожно на жену и снова убрал глаза к столу.
     — Так ведь Степка из армии пришел, как не выпить?
     — Ну ты выпей немного, чуточку, шоб не обидеть. Как Ермола.
     — У него же печень.
     — А у тя мозги… не в том месте.
     Иван промолчал.
     — Смочил губки и хватит. И никому не обидно. А то… Ведь знаешь, шо незя, и все равно пьешь. Перву, вторую, третью, а потом што?
     — Што?
     — А потом орешь как резаный: вина мне, вина! Будто не достанется. И откуда тока жадность такая?!
     Иван молчал.
     — Ох уж ты мое горе луковое, и кому ты тока такой нужон, как не мне? — Сонька присела за стол, показывая вид, что перестает злиться. Иван окончательно оживился. Даже голос ее не такой уж и противный стал. — А помнишь, как ты и мне сказки свои сказывал?
     — Какие сказки?
     — Ну как же? Как на медведя с голыми руками ходил, а? Помнишь?
     — Помню.
     — Ну, конечно, помнишь, нада же. Ишо тада потрепать любил. Помело. — Сонька улыбнулась.
     — Так шутил же я, шутил.
     — Шутил. Я же тада поверила. Уши-то развесила. Ишо тада подумала: как это он на медведя, да с голыми руками…
     Иван тихонько засмеялся, закрякал.
     — Это же нада придумать, хэх…
     — Помню, помню, — Иван посмеивался. — Всему-всему верила.
     — Девка была еще, молодая, несмышленая. Это ты у нас весельчак был…
     — Да-да.
     — Палец покажи — со смеху лопнешь, — Сонька показала мужу большой палец, тот закатился смеяться. — О, пожалуйста!
     — Рассмешила, аж до слез.
     Сонька сама смахнула со щеки слезу, улыбнулась и посмотрела на мужа:
     — Ниче, и посмеяться полезно.
     Она встала из-за стола и пошла в горницу, достала из комода бутылку и снова вернулась на кухню. Поставила на стол. Иван перестал улыбаться, посмотрел на бутылку.
     — Шо, глазками захлопал, как бычок, — улыбнулась Софья.
     — Што это?
     — Што-што…, — она налила в рюмочку, — выпей одну, полегчает.
     — Щас ведь начну… — улыбнулся.
     — Я те начну!
     Иван опрокинул рюмку, закусил огурчиком.
     — Ну и себе немного, — Софья вновь наполнила рюмку и залпом опрокинула, сморщила нос, тоже надкусила огурец.
     — Ну шо, споем?
     — Ага, — Иван быстренько вылез из-за стола, снял со стены гитару. — Про Катеньку-Катюшу?
     — Я те дам про Катюшу, все бы ему про Катюшу, только про баб…
     — Твоя же любимая!
     — Не хочу.
     Немного помолчали.
     — Спой про клен. Помнишь, как у плетня мне пел, ох, душа хоть всплакнет немного.
     Иван уселся поудобней, закинул ногу на ногу, положил на бедро гитару и ласково заиграл перебором.
     Кле-е-ен ты мой опа-а-авши-и-ий, кле-е-ен заледене-е-елы-ы-ый,
     Что стои-и-ишь нагну-у-увши-и-ись под мете-е-елью бе-е-ело-о-ой…

     Петь Иван умел. Боже, как он пел! Пальцы красиво плясали по струнам, голос проникал в самую глубину души, гладил, сжимал, трепыхал сердце так, что оно невыносимо ныло. Боже, как он пел!
     …И-и-и, как пья-я-ны-ы-ый сто-о-оро-о-ож, вы-ы-ыйдя на доро-о-огу-у-у,
     Утону-у-ул в сугро-о-обе, приморо-о-озил но-о-огу-у-у…

     Софья не отрывала от мужа глаз, вся наслаждалась его пением, внутри все плакало, все ревело, по щекам ее тоже катились слезы…
     …И-и-и, утратив скро-о-омно-о-ость, одуре-е-евши-и-и в до-о-оску-у-у,
     Как жену-у-у чужу-у-ую-ю-ю, обнима-а-ал бере-е-езку-у-у.

     Немного помолчали.
     Соня вытирала слезы, на сердце даже как-то стало хорошо, легче как-то. Она любовалась мужем, и маленькие слезинки блестели в зеленых глазах.
     — Давно я так не пел, — Иван поставил гитару на пол.
     — Ох, Ванечка, ох, клен ты мой опавший, — Софья была растрогана.
     Иван снова взял гитару.
     — Про Катю?
     — Давай, Ваня, давай.
     Иван заиграл пальцами по струнам, душа вновь встрепенулась, и он нежно запел. Соня, облокотившись на левую ладонь, любовалась мужем, правой изредка вытирала со щеки слезы. Какой же он все-таки у нее хороший. Лучший. Самый лучший. И как же хорошо, что он у нее такой есть. Вот такой вот, никакой другой. Ваня пел, посматривая в окно. Соня любовалась им, слушала его всей душой и изредка вытирала слезы.


«Алеша хороший!..»

     Алексею Симакову, или просто Алеше, как все его называли, было тридцать семь лет. Он был не от мира сего, слабый умом. Слов знал немного, говорил плохо, с задержкой, чаще объяснялся жестами, когда хотел что-то сказать. Был безобидным, наивным и добрым как ребенок. Всегда всем пытался чем-то помочь, предложить свою помощь, очень хотел быть всем нужным. В деревне его все жалели и любили за его спокойный характер. Зимой с утреца выйдет с ломом и к магазину лед отбивать, или снег кому где почистит, хоть никто и не просит.
     — Алеша хороший! — утирал он перчаткой лоб.
     — Хороший Алеша, молодец Алеша, умница, — хвалили его бабы.
     — Хороший, — кивал он головой.
     Каждый день он захаживал в гости к старику Кондрату. Тот вот уже как второй год схоронил жену Агафью. Хорошей души человек была. Тоже, как и Алексей, всех любила и жалела. Скучно старику одному, совсем раскис, ослеп еще на один глаз. Тяжело. Не поговорить ни с кем. Выйдет, бывало, во двор, сядет на завалинку и сидит весь день, на небо посматривая. Молчит. О чем-то думает. Алеша зайдет, воды натаскает да скотину покормит. Умом не велик, а работать умел. Натаскает из колодца воды в избу, присядет рядом на завалинку и тоже молча на небо уставится. Забьет Кондрат табаку, закурит, прослезится. Правый глаз его почти ослеп и всегда слезился. Протрет его аккуратно уголком платка, вздохнет тяжело и давай рассказывать какую-нибудь историю из жизни. Алеша сидит, слушает. А Кондрат мог часами рассказывать о своей долгой работящей жизни. Поговорит — и на душе легко старику сразу. Пускай Алеша собеседник неважный, больше молчит, но все же приятно, когда тебя слушают. А слушать Алеша умел.
     Жили они с матерью вдвоем. Отец погиб на фронте в сорок четвертом году. Алексею тогда одиннадцать лет было. Есть у него еще брат Макар, что на пять лет младше, но тот уже женат и давно живет в городе. Детьми обзавелся. Лизка и Нюрка. Славные девчата, смешные. Лизка на маму больше похожа, и глазами, и характером, тихая, скромная, а вот Нюра, та копия Макара, заводная, любопытная, ни секунды на месте не просидит. Давненько Алексей брата не видел, соскучился по нему и с племяшками давно не играл. Любил он детей, и они его любили, и животные тоже, никакая собака сроду не гавкнет. Все-таки умеют звери распознавать добрых людей. Умеют.
     В том году, уже по осени, к ним в деревню заглянул цыган. Мужчина лет сорока пяти с маленьким мальчиком на руках. Сам босой. Ребенку годков пять было. По смуглому и худому лицу его можно было понять, что он голоден и хочет есть. Глаза большие, пугливые. Они заходили в каждый двор, просили помочь, кто чем может, но многие отказывали. Многие недолюбливают попрошаек, да еще и цыган. Почему-то этот народ всегда вызывал плохое отношение к себе. Хотя они такие же люди и имеют такое же право на жизнь.
     Алексей сидел за столом и хлебал щи, когда в дверь постучали, и на пороге показался цыган.
     — Добрый вечер, — любезно произнес тот и даже слегка поклонился. — Помогите, люди добрые, ради Христа, чем можете, любой помощи будем рады.
     Мать протянула ему кусок хлеба с салом и угостила мальчика молоком, гости вежливо поблагодарили и отправились дальше. За окном уже темнело.
     — Ма, — посмотрел Алексей на мать.
     — И не проси даже, — ответила женщина, — на ночь не пущу. Обворует еще.
     Алексей догнал цыгана уже на краю деревни, дал ему еще немного еды и снял с себя сапоги. Тот надел их на мозолистые сбитые ноги и поблагодарил от всего человеческого сердца. Цыган очень был тронут такой заботой.
     — Алеша хороший! — только и ответил ему Алексей.
     Долго потом мать бранила его за сапоги. Неприятно было. Алеша не любил, когда его ругали. И всегда, будь он виноват или нет, уводил глаза в сторону и молча кивал. Но тут поделать с собой ничего не мог: жалко ему было цыгана и кроху на его плечах тоже было жалко. Смотреть на них и то было больно. Нищих всегда жалко.
     Как-то летом, когда Алексей растапливал баню, мать получила от Макара письмо, в котором сообщалось, что тот через пару дней приедет с Лизкой, сам на ночь, но дочь собирался оставить на месяц. «…Сам бы задержался подольше, но не могу, работа не отпускает. Даст бог, вырвусь на недельку, ближе к осени. Лизка пока погостит у вас, с месяцок, потом заберу. Нюра едет отдыхать в пионерский лагерь. Вот так вот…» — прочитала Алексею мать письмецо.
     — Может, Лешенька, в город поедешь?
     — В город?
     — В город. С братом. Поживешь месяцок у него. На город хоть посмотришь. В кино сходишь, в музей какой, на троллейбусе прокатишься… А за Лизкой поедет — и ты с ним обратно.
     Алексей призадумался, взглядом уставился на потолок. Он всегда так: когда о чем-нибудь размышлял, думал подолгу и смотрел вверх. В городе он и правда ни разу не был, а хочет он в город или нет, никогда не задумывался. Наверное, там все-таки интересно в городе, и брата давно не видел, соскучился. Хоть с ним поживет.
     — Алеша хочет покататься на тро…тро…
     — На троллейбусе, — помогла мать.
     Алеша кивнул головой.
     — С Макаркой я поговорю. Город хоть увидишь, — и женщина обняла сына со всей материнской нежностью и заботой. — Город увидишь.
     …Алексей стоял на остановке и ждал автобуса. Нервничал. Никак не мог дождаться встречи с братом. Мать осталась дома. Наконец автобус подъехал, и из него вышел Макар с Лизкой, и Степка Селезнев, тот в райцентр катался.
     — Алешка! Алешка! — бросилась ему на шею Лизка. Тот поднял ее на руки и несколько раз подбросил к небу. Подошел Макар, обнялись. У Алексея выступили слезы. Он поцеловал брата и грубыми пальцами протер глаза. Самое тяжелое было для него прощанье и долгожданная встреча. Алексей всегда нервничал, но потом быстро приходил в себя.
     — Ну, здравствуй, брат, вот и снова увиделись, — улыбнулся Макар. — Как с матерью поживаете? Не хулиганишь тут?
     — Ну, — замотал головой. — Алеша хороший!
     Макар засмеялся.
     — Хороший, хороший.
     — И Макарушка хороший!
     — Ну, — улыбнулся, — стараюсь.
     Лизка держалась за дядину широкую ладонь и покачивала его руку. Тот закинул племяшку к себе на шею и, слушая Макара, который всегда любил поговорить, они отправились в деревню.
     Мать к тому времени уже накрыла стол. Долго обнимала и целовала сына с внучкой. Есть она все же, радость в жизни. Есть. Живешь обычной тихой жизнью, вроде бы и все хорошо, спокойно. А приедут погостить, пусть даже на ночь, до боли родные тебе люди — и такая радость на душе сразу, плакать и смеяться хочется. И понимаешь, ради чего живешь, ради вот этих мгновений. Женщина плакала, но то были добрые слезы, слезы радости. Потом сидели за столом, пили чай и слушали Макара, тот интересно рассказывал про городскую жизнь, про цирк, в который недавно ходили всей семьей. Лизка перебивала его, говорила, что видела тигров и медведей. Алеша смотрел на брата и представлял себе тигров — полосатых, огромных, и никак не мог понять, как это медведь может кататься на велосипеде. Переспрашивал брата, но тот лишь улыбался и говорил, что может, в жизни, мол, все бывает.
     Потом с братом отправились на пруд, порыбачить. Лизка тоже с ними пошла. Эх и любил Макар рыбалку, все детство провел на пруду с удочкой. Алеша сам никогда не ловил, но любил подолгу сидеть на берегу с рыбаками и молча смотреть на поплавки, словно сам ловит. А с первым уловом кружился подолгу у ведра и, вытащив рыбу, поглаживал ладонью серебристую чешую: — Хорошая рыба!
     Мужики смеялись.
     Макар медленно осмотрел пруд, задумался, вспомнились далекие деньки. В небе проплывали пушистые облака и отражались в воде.
     — Овечки плывут, — улыбнулся Макар. Он всегда их так называл. Алеша помотал головой. И, размотав удочку, Макар закинул ее в воду. Сидели молча, посматривали на поплавок. Алексей мог сидеть так подолгу, но Лизка не так сидеть привыкла, ей стало скучно. И, оставив брата, Алеша отправился ловить с ней кузнечиков.
     Макар поймал несколько окуньков. Слабо клевало — поутру нужно идти. День пролетел незаметно. Вечером поужинали, поговорили немного. Легли спать. Утром Алексей с Лизкой ушли к старому дубу, что рос возле дома Воробьевых. На нем висели качели, Воробьев-старший еще по весне смастерил их для своих проказников. Алеша раскачивал племянницу, та весело смеялась, взлетая вверх. Легкий теплый ветерок играл с ее косами, и маленькие мурашки пробегали по спине.
     Пройдясь немного по деревне и заглянув на луг, где паслось стадо, они направились к дому. Лизка остановилась у плетня и стала срывать ромашки, хотела папе нарвать букет в дорогу. Алеша зашел в сени, из горницы доносились голоса.
     — …Да пойми ты, не могу я его взять с собой, не могу, — слышался голос Макара.
     — Ишь ты, «не могу», а ты через не могу, — наседала мать.
     — Да куда я его повезу? Ты посмотри на него, люди потом говорить начнут…
     — А ты уже брата стесняешься?! — закричала мать. Потом сказала спокойней: — Пускай город немного посмотрит. Ведь дальше Осиновки нашей никуда не ездил. Чай, ему тоже хочется, интересно все же. А за Лизкой поедешь и обратно привезешь.
     — Да не могу я, мам, не могу…
     — Вот заладил свое — не могу, не могу!
     — Ну, куда я его возьму? Он же дите. В город одного не отпустишь, мы с Варькой с утра до вечера на работе, нянчиться с ним у меня времени нет. Ну чего он, в квартире один сидеть будет? Нет. Ближе к отпуску спишемся, посмотрим. Сейчас — нет…
     Алеша вышел во двор и сел на скамейку, обхватив голову руками. По щеке прокатилась слеза. Слова брата не выходили из головы. Он тихонько замычал: ннутри все плакало, душа рвалась на куски. Было больно. Подошла Лизка и показала букет.
     — Красивый?
     Алексей поднял голову, посмотрел на племяшку.
     — Это я его папе нарвала. Красивый, правда?
     Алеша кивнул головой, обнял Лизу и заплакал. Он крепко прижимал ее к себе и вытирал слезы, чтобы та их не видела.
     Ближе к обеду Макар попрощался с матерью и отправился к остановке. Алексей с Лизкой пошли его провожать. Всю дорогу тот что-то рассказывал и над чем-то посмеивался, но Алексей его не слушал. Он шел молча и думал совсем о другом.
     — О чем задумался? — поинтересовался брат.
     — Алеша плохой.
     — Почему плохой-то? — улыбнулся Макар. — Натворил что ли чего?
     Алеша промолчал. Подъехал автобус. Быстренько попрощались, и Макар уехал. Алексей взял Лизу за маленькую ладошку, посмотрел на пыльную дорогу, на удаляющийся автобус и побрел с ней в деревню. Он печально вздохнул и опустил голову:
     — Алеша плохой. Плохой Алеша.


Родня

     Автомобиль не спеша бежал по дороге. По обе стороны — молоденькие стройные березки, легкий ветерок нежно трогал их кудри. Солнце игриво бросалось в глаза. Погода выдалась просто прелесть: все вокруг оживает и играет — глаз радуется.
     За рулем «Волги» сидел мужчина лет сорока семи, рядом женщина тех же годов. Ехали из города в захолустную деревеньку Ичалку. Странное названье. С чего бы вдруг? Но стоит немного поколесить по матушке-России, и не с такими еще названьями повстречаешь деревни. Бухалово, Рылино, Челатьма, та же самая Ичалка. Простые, смешные названья, и проживают в них простые и веселые люди.
     Ехали на день рожденья внучки, которой исполнялось пять годиков. Вроде бы вот-вот, совсем недавно нянчились со своей единственной дочуркой Оленькой, а она уже шесть лет замужем. Летит, летит время. Глазом не моргнешь, как уже и внучку замуж выдавать. Дожить бы до этих времен, ну а дальше уж как получится…
     — Ну что ты все ерзаешь, что ты ерзаешь? — Николай посмотрел на жену — та без конца вынимала из сумочки зеркальце, любовалась отражением и, сморщив нос, тяжело вздыхала. — Красивая.
     — И без тебя знаю.
     — Ну так сиди спокойно. Скоро будем.
     Надежда посмотрела на мужа и снова тяжело вздохнула.
     — Знаю, что скоро. Не слепая.
     -Эх, Матвею ничего не купили. Хоть бы для рыбалки чего присмотреть нужно было. Нехорошо. И как это я?
     — Действительно, как это ты?
     — Да потому что все второпях да второпях…
     — Обойдется твой Матвей.
     — Ну чего опять не так? — Николай опять взглянул на жену. — Ну?
     — День рожденья-то у Аленушки, а ты готов всех подарками завалить.
     — Да какие это подарки, — махнул рукой Николай. — Неудобно просто. И так раз в год бываем.
     — Раз в год. Хм. — Надежда сморщила нос. — А жила бы Оленька в городе, и она бы к нам, и мы бы к ней.
     — Начинается.
     — Нет, не начинается, не начинается…
     — Ну чего ты снова взъелась? Хороший Иван мужик, работящий.
     — Только глупый. Был бы хоть каплю умнее, давно бы в город перебрались. Ведь предлагали ему, предлагали ему и работу хорошую, и жили бы у нас. Нет, что ты, не поеду! Тоже мне цаца. Ведь предлагали, предлагали?
     — Ну, предлагали, и что дальше?
     Надежда вытаращила на мужа глаза.
     — А ничего. Не для того я ночами не спала, не для того я дочь растила, чтобы она в захолустье жила и света белого не видела. Ну, чего молчишь, а? Чего молчишь? Стоят пять изб в грязи и у леса, вот и вся твоя Ичалка. Не для того наша Оленька институт заканчивала, чтобы в детском саду работать.
     — Знаешь что?
     — Что? Ну что? Ты же и сам был против, чтобы она в деревню перебралась.
     — Был. Был. — Николай посмотрел на жену, открыл окно, достал сигарету, закурил. — А теперь вижу, что счастлива наша Оленька, счастлива. А это самое главное. И неважно, где ты живешь, в большом городе или в забытой богом деревне, самое главное для человека — это быть счастливым. Найти свое счастье. Оленька нашла его. И не такая она, Ичалка, уж и дыра, как ты ее описала: и школа, и медпункт, и детсад есть, да и люди хорошие. А Иван — Иван молодец. Не стал жить под крылом у родителей, а дом каменный своими руками построил. И сад, и усад, все рядом, все свое. И машину взял, пусть и грузовую, и трудится не покладая рук. А Оксанка, подруга ее, что за Гришку вышла, бегают сейчас по съемным квартирам, ни угла своего, и деньги — как песок сквозь пальцы. А с родителями под одной крышей жить никто не хочет. И то-то оно правильно. Вспомни и нашу молодость. Как бы ни было тяжело, а все же молодежь должна жить отдельно. А наша, хоть и в деревне, а живут в достатке.
     — В деревне, — хмыкнула Надежда.
     — Чай, не с другой планеты, — Николай улыбнулся. — Вот на пенсию выйду и тоже туда переберусь. И озеро рядом, и лес. Вот где душе покой, — погладил себя по груди.
     — Я тебе переберусь! — брякнула жена. — Покоя он захотел.
     Николай улыбнулся. Надежда тоже посмотрела на мужа и по-доброму улыбнулась. Как бы в сотый раз они с ним ни поднимали эту тему, все она понимала и соглашалась с супругом.
     …А тем временем Ольга со свекровью накрывали во дворе стол. Матвей стоял у мангала и занимался шашлыками. Иван играл с дочуркой в мяч, а щенок по кличке Шарик все кружился у его ног, пытаясь тоже коснуться мордочкой мяча. Аленка смеялась: Шарик то нападал, то отступал, игриво лая.
     — Клавка, — обратился Матвей к жене, — компоту из погреба достать?
     — Опомнился. Ванька уже слазил.
     — А-а.
     — Бэ.
     — Хех, — мотнул головой. — Помочь, может, чем?
     — Ой, занимайся мясом, а мы сами разберемся.
     — Ну, как знаешь.
     Клавка забежала в избу и тут же вышла с банкой вишневого компота. Поставила на стол, вздохнула. Посмотрела на часы — пятнадцать минут четвертого.
     — Можно к вам? — послышался писклявый голос. Это пришла Зинаида, соседка через дом. — Ой, какая нарядная, ой какая, ну, прям невеста, ну все, сейчас замуж выдадим, — присела рядом с Аленкой. — А платье-то какое красивое, наверное, папа купил?
     — Бабушка, — ответила девочка.
     — М-м-м, какая хорошая бабушка.
     — А мне уже пять лет, вот столько, — и Аленка раскрыла ладошку.
     — Да ты у нас уже совсем большая, — улыбнулась Зинаида и подошла к столу. — А я вот думаю, дай загляну, поздравлю хоть, а у вас еще и стол не накрыт. Давай помогу.
     И они с Клавкой отправились в избу. Ольга осталась во дворе расставлять салаты.
     — Так и не приехали еще? — поинтересовалась соседка, прекрасно понимая, что гостей еще нет.
     — Дождешься их. Уж могли бы и раньше выехать. В кои веки приезжают, и то на полдня.
     — Ну так чего ты хочешь, это же городские, у них всегда какие-нибудь дела, — Зинаида произнесла это так — зазнались, мол, коль городскими стали.
     — Городские. Уж к родной-то дочери можно и почаще приезжать, — пробубнила Клавдия. — Сейчас, смотри, купят опять какую-нибудь куклу. Уж можно для внучки и раскошелиться немного, хотя бы в день рожденья. Верно ведь говорю?
     — Может, ей уже сразу машину купить, как Зинка скажет, к свадьбе? — послышался позади голос. На кухню вошел Матвей. — Чего раскудахталась?
     Клава недовольно посмотрела на мужа.
     — Сам чего приперся?
     Матвей молча прошел к столу и взял пустую кастрюлю.
     — Языком-то поменьше мели.
     — Ой, ой, посмотрите-ка на него. Тебе, дураку, шляпу купят, ты и рад по самые уши. А то, что на стол этот из своего же кармана вбухали, это ты не считаешь. Тебе бы только водку с кем пить, а остальное не важно. Сейчас приедут, и опять же с Колькой рыбачить уйдешь. А то, что они ни черта путного не привозят, это тебе наплевать.
     — Да ну тебя, — Матвей махнул рукой и вышел во двор.
     — Верно ты все, Клава, говоришь, верно. Сейчас каждая копеечка на счету. Цены-то ой как кусаются, ой.
     — Сейчас, смотри. Приедет эта матрешка, как всегда, в дорогущем платье, в туфлях на каблуках и в бусах. А перед кем тут красоваться-то? А? Перед кем?
     — Ну, так ты что! Это же город. Это мы тут, мол, в навозе ходим, а она-то вон откуда будет!
     — Денег у них, видите ли, нет, — Клавка аж покраснела.
     Под окнами несколько раз просигналили. Клавка с Зинкой прихватили тарелки и поспешили во двор. Там уже встречали гостей.
     — Вы как раз вовремя, как раз к столу, — Матвей пожал Николаю руку. — Ну, как добрались?
     — Добрались хорошо. Хотели, конечно, пораньше приехать, да на работу нужно было срочно заехать, бумаги отвезти. Да там еще на час задержался…
     — Ну, ничего страшного. Самое главное, добрались.
     — Это верно, — Николай кивнул. — Ну, рассказывай, как жизнь, что нового.
     — Я вот тут на днях рыбы пятнадцать килограмм наловил.
     — Да ты что? — Николай улыбнулся.
     — Я же лодку новую взял. Сейчас посидим и пойдем рыбачить. Вы же у нас до вторника?
     — До вторника.
     Надежда обнимала и целовала Ивана, дочь, и все никак не могла налюбоваться нарядной внучкой.
     — Бабушка, а ты мне чего привезла? — дожидаясь подарка, спросила Аленка.
     — Сейчас, сейчас увидишь. Коль, оторвись на минутку.
     Они с Николаем подошли к машине и вытащили из багажника детский трехколесник на аккумуляторе.
     — Вот, вот, моя хорошая, садись, — Надежда помогла внучке. — И нажимай на педаль.
     Аленка нажала на педаль и тихонько поехала, без чьей-либо помощи, сама. Восхищению ребенка не было границ.
     — Я теперь, как папа, на машине, сама.
     — Как папа, как папа, — улыбались взрослые.
     Клава поставила тарелки на стол и тоже подошла к ним.
     — Какая ты нарядная, ой, какая красивая, а серьги какие!
     — Николай подарил.
     — Молодец какой, а от моего не дождешься, — Клавка махнула рукой. — А платье на тебе, ну, просто восхитительно сидит. Так молодит. Я издали даже и не поверила, Надежд, что это ты.
     — Ой, да ладно уж.
     — Честно говорю, платье чудо и сидит превосходно. — Клава подошла к Наде ближе. — А сколько такой велосипед стоит-то? Дорогущий наверное? — вполголоса спросила она.
     — Главное, Аленушке понравился, а деньги это что, — махнула рукой.
     — И я про это же сколько раз твержу своему, не в деньгах счастье, не в деньгах.
     — Ну, что, давайте за стол? — позвала всех Ольга.
     — За стол так за стол, — улыбнулся Матвей. — Иван, лови Аленку, сажай за стол именинницу.
     Как и должно быть, сначала все дружно поздравляли любимую дочурку и внучку с праздником, от души желали ей всего самого хорошего, целовали и дарили подарки. Ну а затем, перейдя вилками на салаты, выпили за ее здоровье.
     — Как у вас здесь все-таки красиво, — немного с завистью вздохнула Надежда. — Вот как ни приеду к вам, до того сердце радуется, что и уезжать не хочется. У нас в городе что — суета одна, шум, гам. А у вас природа-то какая, красотень просто, красотень. И тихо, и спокойно, а воздух-то какой…
     — Так приезжайте почаще, нечего в городе сидеть. У нас здесь, даже когда работаешь, отдыхаешь, — Матвей негромко засмеялся, и его слегка поддержали.
     — Работа не отпускает, так бы мы, конечно же, с радостью. Аленка-то уже как выросла, и не узнать.
     — Так что, ну ее эту вашу работу, и приезжайте к нам чаще, мы вам рады всегда, — ласково залепетала Клавдия.
     Матвей взял бутылку и снова принялся разливать по стопкам.
     — Мама, а можно я снова покатаюсь?
     Ольга погладила дочь по голове.
     — Конечно, солнышко, можно.
     Аленка радостно поспешила к своему новому маленькому мотоциклу.
     Взрослые же сидели за столом одной большой и дружной семьей, выпивали за здоровье внучки и беседовали по душам.


Бессонница

     Игнат Ильич Беспризорнов вот уже несколько дней как не может нормально уснуть. Навестила его подруга-бессонница, и как бы он ей ни сопротивлялся, как бы ни проклинал ее, безобразницу такую, а ничего поделать не мог. Попал в ее сети и все тут. С возрастом это что ли пришло, не понять. Только и делаешь, что полночи в потолок смотришь, а под утро вздремнешь немного, как уже вставать пора да за руль. (Работал Игнат в колхозе, молоко возил в райцентр.) За весь день только и думаешь, как бы где вздремнуть, а домой вернешься, приляжешь, и хоть бы хны. Не хочется спать и все. Да даже не в том дело, что не хочется, оно, конечно, хочется, и сам понимаешь, что спать надо, эдак недолго и здоровье подпортить, а не получается уснуть и все, хоть волком вой. В эти бессонные ночи Игнат частенько раздумывал о жизни: как жил, как живет, как предстоит жить. Каждый раз вспоминается что-то из прошлого и обязательно нехорошее. Мысли большущим комом лезут в голову, с трудом перевариваются. И потому Игнат частенько срывался, бранил самого себя, свою жизнь и нахалку-бессонницу, что всего его извела.
     Этой ночью Игнат снова не мог уснуть, переворачиваясь с боку на бок. Жена лежала рядом, отвернувшись к стене, и посапывала.
     «Ты гляди-ка, зараза, что делается. Нда, так и дураком стать недолго. Ну и дела, — Игнат с отчаяньем вздохнул. — Ох, кошкин ты хвост».
     Посмотрел на жену.
     — Зин? Ты спишь? — та тихонько посапывала. — Зин? Ну ты чего, спишь, что ли? — слегка толкнул ее локтем. Жена проснулась.
     — Что случилось? — повернулась она к нему. — Ты чего?
     — Ты спала что ли?
     — Чего?
     — Разбудил, говорю, что ли?
     — Представь себе, — женщина потерла глаза и зевнула. — А ты чего не спишь?
     — Поспишь тут с тобой. Храпишь, как паровоз.
     — Ну, начинается. Сам уснуть не может, и все кругом виноваты, — Зинаида снова отвернулась к стене.
     — Вот ведь что делается-то, а: и ни в одном глазу сна нет. Эх.
     Жена молчала.
     — Зин?
     — Ну чего тебе?
     — Как думаешь, может, воды напиться, глядишь, усну?
     — Чай, ты не икаешь.
     — Может, поможет.
     — Овечек считай.
     — Каких овечек?
     — Наших, в сарае.
     — Чего? — Игнат не понял шутки.
     — Представь, будто они через плетень прыгают. И считай по одной. Говорят, помогает.
     — Она тебе овца что, лошадь что ли, через плетень-то прыгать? Хех, — Игнат мотнул головой. — Вот ляпнет не подумавши. Ты хоть подумай, прежде чем сказать. Людей-то не смеши. Овцы — через плетень. Ты где овец таких видела? Хех, удумала.
     Зинаида повернулась к мужу и посмотрела на него, как смотрят на дурачков.
     — Ты, как Ванька с соседней улицы?
     — Чего?
     — Чего-чего. Ничего, — Зинаида приподнялась. — Тебе трудно представить, что ли? Посчитай овец и уснешь. Люди просто так говорить не будут.
     — Кто же это, интересно, такое говорит?
     — Любка говорила, она в каком-то журнале вычитала.
     — Любка и не такого наплетет, только уши развесь.
     — Ты сестру не трогай. Ему, как лучше, помочь хотят — нет, он еще, воробей, ерепениться будет, — Зинка опять отвернулась к стене. — Поступай как знаешь, а меня не буди больше.
     Игнат почесал затылок, посмотрел на ходики, вздохнул. Уснешь тут, пожалуй. Он еще раз глянул на жену и, укрывшись одеялом, закрыл глаза. Неужто эти овцы и правда чем помогут? Он даже улыбнулся, но все же представил себе, как они прыгают через плетень, и принялся их считать. Несколько раз он сбивался и, скрипя зубами, начинал заново. Но вдруг, на седьмом десятке уже, под окном раздалось противное мяуканье, и его тут же подхватило несколько громких и столь же противных кошачьих голосов. Игнат даже вздрогнул от неожиданности.
     — Тьфу ты, мать вашу, — приподнял он голову. — Распелись тут.
     Кошки по-прежнему орали под окном, звонко растягивая голосистую глотку.
     — Вот окаянные.
     Жена тихонько зевнула в подушку и полусонным голосом сказала:
     — Свадьбу, наверное, играют.
     — Кто?
     — У кошек, говорю, свадьба, наверное.
     — Я им сейчас такую свадьбу, поросятам, устрою. Вот возьму кочергу, выйду, одного-другого огрею под хвост. Будут знать, как орать под окнами.
     Кошки по-прежнему пели.
     — Нет, ну это невозможно, — Игнат встал с кровати, открыл окно и что есть дури свистнул — четырехлапые разбежались кто куда. — Это, поди, Егоровых глотку рвал. Этот полосатик тот еще. Небось, под своими окнами не орут. Вот я его завтра сапогом поглажу…
     — Ложись уж, спи, надоел уже.
     — Вставать пора, а ты «ложись», уснешь тут с вами. — Игнат покружился по комнате, посмотрел по сторонам, чем бы себя занять. — Напишу-ка я, пожалуй, Федору письмецо. Может, поможет чем, совет какой даст.
     — Какой совет?
     — Как от бессонницы избавиться. Ведь изведет она меня всего. Он все-таки как-никак врач.
     — Стоматолог.
     — Стюматолог, — передразнил он жену. — А стоматолог что, не врач что ли?
     — Ой, поступай как знаешь. Как старый дед, ей-богу, ворчишь и ворчишь.
     — Я на тебя посмотрел бы, если бы ты вторую неделю не поспала.
     — Ну чем он тебе, Федор-то, поможет? То не писал, не писал, а как петух клюнул, так сразу брата вспомнил.
     — Вот ты, я не знаю, прям, что с тобой делать-то. Если я не пишу, это не значит, что я о нем не думаю, — Игнат присел за стол, включил ночник и принялся что-то искать глазами. — Ты ручку не видела?
     — Карандаш возьми.
     — И карандаша нигде нет. Ничего нет. Как всегда: не надо, весь стол ручками усыпан; как возьмешься письмо написать, ни ручки, ни листа.
     — Ну все, забубнил.
     Игнат отправился в комнату дочери (та сейчас в городе, в институте) и вернулся радостный, с тетрадью и ручкой.
     — В нашу больницу давно бы сходил.
     — И что председателю скажу? Не отпустите ли меня, Сергей Андреевич, в больничку скататься, а то, мол, бессонница замучила. Может, и ничего серьезного нет. А я людей баламутить просто так буду. Может, всего-то таблеточку какую надо. Как я людям в глаза потом смотреть буду. Нате, дожили, Игнат Ильич, на старости лет, уснуть уже не можешь.
     — Вот так всегда у вас у бестолковых и бывает. Сначала ерепенитесь, а как помирать начнете, то врача им сразу подавай.
     — Тьфу ты! — Игнат даже приподнялся со стула. — Да я что тебе, помирать, что ли, собрался. Ну, все, скажешь, ей-богу, прям. Ну тебя!
     Зинаида промолчала и отвернулась к стене. Игнат уселся поудобнее и принялся писать письмо:
     «Здорово будешь, брат! Как у вас там, в Горьком, жизнь продвигается? Ничего? У нас тоже ничего. Ничегошеньки. Все по-прежнему. Все хорошо вроде бы. Посевная началась. Ни свет ни заря, как мы уже в поле. А вечером еще в Дивеево молоко вожу. Без дела не сидим, так сказать. Оксанке передавай от нас с Зинкой по привету. Моя-то, Валентина, к вам не заходит? Заходить будет, ты ее там от меня поругай, мол, почему отцу с матерью не пишет, чай волнуются. Мы ей тут посылку давеча собирали, отправили, а дошла или нет, не знаем. Учится она хорошо, это я знаю, не переживаю даже, она у нас всегда страсть как к знаниям тянулась. Мы-то с матерью свой век доживем как-нибудь у себя здесь, а ей свет белый увидеть надо. Но ты ее, Федор, все равно поругай, не дело это отцу с матерью не писать. Она, конечно, уже скоро приедет, летом-то, но все равно, черкнуть пару строчек же можно, мол, все хорошо, люблю, скучаю…»
     Игнат посмотрел на жену.
     — Ну-у, засопела.
     Почесал ручкой затылок, призадумался немного и стал писать дальше:
     «У меня ведь, брат, вот ведь какая штука произошла. И писать даже как-то неловко. Представляешь, уснуть не могу. Вот ведь как. Бессонница, зараза эдакая, замучила. Я с ней, окаянной, скоро с ума сойду. Уже дней десять, как уснуть не могу. Я же ведь тоже не железный. Весь день в поле, устаю как собака, а домой придешь, приляжешь, и хоть бы хны. Ладно бы там совесть мучила или еще чего, никого не обманывал сроду, ни копейки не украл, все честь по чести с законом, а уснуть не могу. Моя тут сегодня отчудила. Овец, говорит, считай, как через плетень прыгают. Ну, баба есть баба, мозгов, как у курицы, только кудахтать и могут. Слушай, Федор, помоги, а? Ты все-таки как-никак человек образованный, с дипломом, должен же знать, как от нее, поросятины, избавиться. Может, таблетки какие купить, не знаю прям. Ты, брат, смотри сам, если у нас здесь эти лекарства есть, то напиши названья ихние. А если нету, то купи у себя в городе и вышли. Вот ведь, никогда не думал, что бессонницей мучиться буду. А ты, Федор, чего к нам не едешь, чего не навещаешь? Давненько, брат, не заглядывал уже. Так что этим летом давайте с Оксанкой приезжайте, погостите немного, никуда город не денется, не пропадет без вас. Отдохнете хоть немного от этой суеты. Мы с тобою с утреца на прудик сходим, рыбки половим, ну а вечером и пригубить немного можно. Приезжайте, приезжайте. Моя все тоже спрашивает, чего, мол, не едут. Так что, давайте к нам. Хоть душою немного отдохнете. А Васька ваш осенью, как из армии придет, тут уж мы к вам нагрянем. А то уж я забыл, как ты у меня выглядишь. Отца с матерью навестим. Я тем летом матери крест поменял, старый он у нее был, прогнил весь, у отца ничего, держится еще. Оградку им новую поставил... Так что, давайте, Федор, приезжайте. Скучаю по вам. Ну, не буду прощаться. Жду ответа, как соловей лета».
     Игнат улыбнулся и сложил листок. Посмотрел снова на ходики. Накинул старенькую фуфайку и вышел на крыльцо. Достал папиросину, закурил. Уже рассветало. Весеннее утро отдавало приятной прохладой. Игнат улыбнулся и вдохнул в себя воздух:
     — Боже, хорошо-то как. Как же хорошо.


Звёздной ночью

     Илья Петрушин возвращался к себе домой. Был в гостях у Егорыча на другом конце деревни. Приняли с ним немного, поговорили по душам. Давненько так уже не засиживались. Завтра выходной, можно немного и расслабиться. Работал Илья в колхозе механиком. Без его золотых рук не обходилась ни одна техника. Председатель все никак не мог нарадоваться им. Без тебя бы, — говорит, — все, пропали бы: ни за что бы план не выполнили. И верно: техника нынче старенькая уже, за ней глаз да глаз нужен. А работал Илья со всей душой, со всей нежностью относился к тракторам и комбайнам, может, и потому машина одного его и слушалась. Тут же оживала и работала с полной отдачей.
     Илья шел легкой походкой по деревне, поглядывая на небо. Бледнолицая луна ярко светила сверху. «Ты гляди-ка, зараза какая, — улыбнулся он, — разыгралась-то как».
     Кругом тихо. Хорошо. Только с невестами и гулять. Кузнечики поигрывают где-то в темноте. Илья вспомнил, как семнадцать лет назад с Марусей гуляли по деревне. Так же светила луна, так же подмигивали звезды с неба, так же играли кузнечики, так же было хорошо и легко на душе. Проходя мимо Сомова дуба (у Степана Сомова отец еще до войны посадил, так и прозвали), Илья заприметил чей-то силуэт. Кто бы это мог быть, да еще один? Подойдя поближе, Петрушин узнал соседа.
     — Кузьмич, ты чего тут один скучаешь?
     — Илюша, ты это?
     — Ну а кто же. Чего, говорю, сидишь тут один?
     — Да я это… — старик промолчал.
     — Снова?
     — А?
     — Снова, говорю, буянит?
     — Да нет, что ты, нет.
     — А то я не вижу, — Илья присел рядом на траву, достал папиросу, закурил. — Чего он у тебя опять?
     — Успокоится сейчас, спать ляжет, э-э, — Кузьмич махнул рукой. — Все хорошо, Илюша, все хорошо.
     — Поговорить бы с ним надо, не дело это.
     — Ты что?! Не надо, не надо, Илюша. Он же сейчас дурной. А случись чего. Не надо, не надо.
     — Это ты, батя, прав, конечно, но ведь это тоже, извини меня, не дело. Когда же он у тебя за ум-то возьмется, а? Как опрокинет кружку браги, так и герой сразу. Паразит поганый.
     Кузьмич слегка застонал, то ли соглашаясь, то ли просто, чтобы не молчать. Илья посмотрел на него, на его печальные глаза и тяжело вздохнул. Жалко ему было старика. Живешь, работаешь, всю душу вкладываешь в детей, а потом вырастают они и плюют тебе в эту самую же душу.
     Речь шла о Макаре, о младшем сыне Кузьмича. Был у него еще Иван, да утонул пятнадцать лет назад. А старшая, Елизавета, в городе сейчас, замужем, редкий раз приезжает. Макар тоже поначалу, как из армии пришел, в город подался. На Горьковском автомобильном заводе работал. В технике души не чаял. Женился. И все бы хорошо, и голова и руки есть, а нет, запил, будь неладно оно, это вино. И ведь как бывает-то. Одни выпьют, вроде бы и ничего, спать ложатся, тихие, но этот же, как опрокинет за шиворот, — злыдень-злыднем. Бесы вселяются. Психует, с кулаками на всех лезет. Пожили с женой семь лет да разошлись. Понятное дело, сколько же терпеть бабе можно, когда руки то и дело распускают. Вернулся в деревню и опять задурил. Нет бы в колхоз устроиться, Илье на подмогу: любой трактор с закрытыми глазами соберет; так нет, запил, и ничего ему теперь кроме водки не нужно. Вся радость у него в ней. К тридцати годам уже подходит, а на седого отца не стыдится руку поднимать. Выпьет и давай буянить. Кузьмич молча избу покинет, пройдется немного по деревне, подождет, пока тот заснет, только потом вернется. Сам уже на рожон не лезет. Дурной он, когда пьяный. Трезвый-то еще спокойный, все больше молчит. И сколько это продолжаться будет, неизвестно. Ясно одно: к добру это не приведет, а за ум браться тот не собирается.
     Илья потушил папиросу. Ругать и говорить о Макаре плохо сейчас не хотелось. Старик и сам все прекрасно понимал. Разговаривать нужно с тем, с молодым мерином, да только тоже все без толку, как об стену горох. Да ведь ладно бы, если Кузьмич плохим отцом был, пил, бушевал бы, другое дело. Так ведь мухи сроду не обидел, оттого и обидно. Хорошо Илья знал старика. Тихий, рассудительный, всегда в работе. Тамарку вот только как схоронил четыре года назад, молчаливым каким-то стал. Тяжело ему одному на старости лет, а тут еще и сын праздники устраивает.
     — Может, накатим помаленечку, а? — предложил Илья.
     — Да не надо.
     — А то у меня есть.
     — Ты же знаешь, я как-то не очень ее.
     — Да я тоже не очень, — Илья тихонько вздохнул. — А вот сейчас бы немного выпил.
     — У тебя чья? Никифоровой?
     — Баклановых.
     — Баклановы хорошую гонят.
     — Хорошую.
     — У тебя с собой что ли?
     — Дома. Да я схожу сейчас, — Илья поднялся на ноги.
     — Да не надо, не буди никого.
     — Да я аккуратно. Ты только это, Кузьмич, тут будь, не уходи пока. А я быстро.
     — Да куда я уйду, — с хрипотцой произнес тот.
     Илья отправился к дому. Очень хотелось выпить с Кузьмичом, разговорить его немного. Он прекрасно понимал, как старику тяжело, а с Макаром завтра утром поговорит снова. Не дело это, когда сын на отца руку поднимает. Лишь бы пить бросил, а там с работой помогли бы ему.
     Только Илья зашел в избу из комнаты, послышался Маруськин голос:
     — Илюш, ты?
     — Гоголь.
     — Кто?
     — Да я это, кто же еще.
     Илья разулся, прошел на кухню. Зашла Маруся:
     — Чего не раздеваешься?
     — Папиросы закончились. Посижу еще, покурю. Ночка-то нынче какая, а!
     — Ты спать-то собираешься?
     — Сейчас приду.
     Илья достал из шкафчика бутылку самогонки.
     — А это зачем?
     — Посмотри чего-нибудь в холодильнике, под закусь дай, — Илья убрал бутылку в карман брюк. — С Кузьмичом сейчас немного посижу и приду.
     — Чего это он на ночь глядя-то? Опять что ли?
     — Опять-опять. Нарежь сала и огурчиков положи.
     Маруся стала готовить закуску. Как и велел ей муж, нарезала сала, огурцов да ржаного хлеба.
     — В милицию его надо, дурака этого, сдавать. Пусть там с ним разбираются.
     — Сколько раз там бывал, толку-то.
     — Мало, значит, был, — сказала та, протягивая мужу полную тарелку. — Не прятаться от него на улице надо, а в милицию сдавать.
     — Шибко все какие умные стали. Чай, какой ни есть, а сын. Лешка-то наш подрастет, буянить вдруг станет тоже, милицию-то вызывать будешь?
     — Ой, е-мое, вот ляпнет тоже, не подумавши. Ты хоть подумай, прежде чем говорить.
     — Растишь-растишь их, а потом кулаками вся благодарность. Неужто Кузьмич плохим отцом был? Вот то-то же. А во всем она вот, дрянь эта виновата, — показал он бутылку. — Только она и виновата.
     Илья стал обуваться.
     — Недолго только, ладно? — Маруся подала мужу кепку. Вообще-то она не переживала, потому как знала, что мужик у нее молодец. Работящий, спокойный, не пьет. А если бывает и выпьет, то только на пользу. Работает день и ночь, и неужто крепкому, здоровому мужику иной раз и не выпить?
     Кузьмич по-прежнему сидел на том же месте.
     — Ну, вот и я, — Илья присел на траву, положив рядом тарелку с закуской. Открыл бутылку, налил немного в кружку, протянул старику, затем налил себе. — Давай, чтобы все хорошо было.
     — Никого не разбудил?
     — Да мою, хоть из пушки стреляй, не разбудишь, — махнул рукой, улыбнулся. — Ну, давай, Кузьмич.
     Выпили, закусили. Старик задрал голову кверху.
     — Звезды нынче как играют, посмотри-ка. Загляденье. Мы с Тамарой всегда любили гулять по вечерам. Выйдешь, пройдешься по улице, на небо посмотришь, а звезды перемигиваются-перемигиваются. Моя все любила считать их. Да разве их пересчитаешь, — Кузьмич улыбнулся, — вон их сколько, попробуй, пересчитай. А каждую звездочку знала. Ты вот знаешь их, названья-то? — Илья пожал плечами. — Вот и я не знаю. А Тамара все знала у меня. Все про все. Интересная была, веселая-веселая. А пела как! У-у! Ну ты помнишь ведь, да?
     — Помню, конечно. Красиво.
     — Красиво. Никто так в деревне не пел, как она. Запоет, бывало, в поле, и душа радуется, и будто и не работал, столько силы сразу набегает, столько энергии. — Старик помолчал немного. — Ты с Марусей-то как познакомился? Она же вроде из Суворова?
     — Из Суворова, — Илья достал папиросы, угостил старика, закурил сам. — Ну как познакомились, — улыбнулся. — Нас тогда в их колхоз посылали, а она дояркой работала там. Ну вот, слово за слово и…. Потом ездил к ней зиму-то, ну а весной уж к себе забрал да поженились.
     — Не умеешь ты, Илюша, рассказывать, — улыбнулся по-доброму Кузьмич.
     — Да куда уж мне, — посмотрел Илья на старика и тоже улыбнулся.
     — Ты наливай, наливай, — Кузьмич кивнул на бутылку. — Хорошая какая, зараза. Давненько я уже не пробовал. Умеют Баклановы все-таки гнать.
     Илья разлил по кружкам самогонку. Снова выпили, закусили.
     — Тамара-то у меня ведь тоже не отсюда, из Черемушек.
     — Да?
     — Да. Я там тоже какое-то время жил у них. Ты еще маленький был. Поехали, значит, мы с Филиппом Кондрашовым в Черемушки, к тетке его. А тут ехать-то до них тридцать верст. Приехали, он ей гостинцы от матери передал, окрошки с ним поели, ну, думаем, на прудик сходить надобно, рыбу посмотреть, а ближе к вечеру уж обратно. Закинули, значит, удочки, сидим, ждем. Клева нет, кх, — Кузьмич кашлянул в ладонь. — И вдруг видим, а по другую сторону две девицы молоденьких подошли купаться.
     — Тамара была?
     — Ну, а кто же. Да ты не перебивай, не перебивай, ты слушай.
     Илья улыбнулся и послушно кивнул головой. Ему даже приятно как-то стало, что смог разговорить старика.
     — Мы с Филькой, недолго думая, удочки в сторону, разделись и в воду. А у меня же вся спина в шрамах после немцев-то. Так я прям в рубахе, — Кузьмич улыбнулся. — Подплыли, значит, к ним, а они на спине плавают, нас почему-то не замечают. Филипп же сроду стеснительный был. А я, сходу прям, в какой стороне, — спрашиваю у них, — Америка находится, куда, мол, плыть. Моя-то сразу шутку поняла: — насчет Америки не знаем, говорит, а вот Турция в той стороне. И показывает рукой на берег, откуда мы приплыли. Быстро с ними подружились. Тамара у меня же всегда разговорчивой и веселой была. И вот, знаешь, Илюш, вот как увидел ее, так и полюбил сразу. Вот тебе крест. Никогда я таких добрых и живых глаз не видел.
     — А вторая, что за девушка была?
     — Ой, я уж, если честно, Илюш, и не припомню. Олесей, по-моему, звали. Знаю, что замуж вышла да во Владимир уехала. А как звали что-то и не припомню.
     — Бывает. Я вот сослуживцев своих и то вспомнить порой всех по имени не могу. А ведь тоже три года бок о бок жили. И дружили-то как. А вот не вспомню, бывает, и все тут. Память она такая.
     — Умирала она тяжело у меня. Тяжко мучилась. Все никак не забирал ее Господь-то. Вот ведь тоже, всю жизнь людям добро делала, радость дарила, никого не обижала, никому зла не желала сроду, доброй души была. А как животные ее любили, у-у. Да все ее любили. А умирала в муках, — Кузьмич посмотрел на небо. — Зато теперь среди ангелов. И слава богу, что не увидела, каким теперь сыночек наш стал, — у старика на глаза наплыли слезы. — Не выдержало бы ее сердечко, ой не выдержало. Страдала бы как, сколько бы слез пролила, как бы намучилась с ним. А так он для нее навсегда хорошим остался.
     — Кузьмич, — Илья положил на худое плечо старика ладонь. — Ну, чего? Ну, все хорошо будет. Да образумится еще. Да неужто за ум не возьмется. Возьмется.
     — Дай бог, — Кузьмич протер влажные глаза, отвернулся.
     — Ты выпей еще немного, давай налью.
     — Нет. Все, Илюш, спасибо, не буду. Пойду я к себе наверное. Спасибо тебе. Пойду.
     — Может, у нас заночуешь сегодня, а?
     — Да у меня что, дома нету что ли, — старик поднялся, и Илья вместе с ним. — Спасибо тебе, Илюш, конечно, но пойду я.
     Илья похлопал старика по плечу, проводил его взглядом и тоже двинулся к дому, по дороге размышляя о жизни. Вот ведь прожил человек жизнь, дожил до старости, любил, трудился, душу вкладывал в детей, а теперь от родного сына приходится прятаться. Вот ведь как. И ради чего, спрашивается, живем? Снова задрал голову к небу.
     — А звезды нынче и правда какие, а луна-чертовка, н-да, только с невестами и гулять...


Колька Чижиков

     Колька Чижиков вернулся в родные края. В деревне не был шесть лет. Как уехал в город, женился, так и остался там. Мать с отцом да брат Илюха, все к нему катались в гости — снабжали картошкой, овощами, мясом… Жилось Кольке в городе трудновато. Об этом мать его не раз жаловалась соседям и родне.
     — Истощал весь, исхудал, одни глаза и кожа, — жаловалась она. — Но возмужал, конечно, серьезнее стал. Мужчина! — старушка улыбалась. — Детишками вот собираются обзаводиться.
     — Давно уж пора, — кивали те. — Сколько ему, сорок два?
     — В сентябре будет, ага, сорок два.
     — А работает-то он у тебя где?
     — Ой, — старуха призадумалась немного, потерла щеку. — Что-то где-то охраняет, что-то очень важное и секретное, потому и не разглашает. Запретили.
     — О как! — с усмешкой говорили бабы.
     А работал Колька грузчиком на птицефабрике да подрабатывал сторожем в библиотеке. С его-то образованием — восемь классов — не шибко брали. Крутился, как белка в колесе. Даже пить бросил. Ну как бросил, выпивал, конечно, не без этого, но не так, как у себя в деревне, — не отдыхала, не гуляла душа, не пела песни наотмашь, а наоборот, куда-то глубоко пряталась в теле, съеживалась и не хотела показываться. Что ни говори, а все-таки уже семейный человек. Жили они с женой у тещи. Любка, жена его, была на семь лет младше, работала на мебельной фабрике бухгалтером, счет деньгам знала. Да и теща такая же была скупая. Семь раз обдумают, куда деньги пустить, а потом тратят. Для Кольки это было дико, но постепенно привык, и сам, как уже заметил, стал экономить на всем. Да и зарплату толком не видел — жена в доме рулила. Был еще у Кольки тесть, но тот два года назад скончался от белокровия. И остался Колька один в двухкомнатной квартире с двумя злыми бабами. Не то чтобы они его сильно изводили, но расслабляться все же не давали. Особенно теща — чуть что, сразу напоминала, где его место. Тяжело было Николаю, но уехать в деревню не мог: понимал, что сопьется и пустит свою жизнь в труляля. Не те уже годы, чтобы дурью маяться, семья нужна. Всю жизнь был Колька веселым, дурашливым шутником. Потрепать языком любил. Бывало, если выпьет, всю деревню смешил. А иной раз такое отчудит, аж всех в дрожь бросало, и ведь знали, что помело, а все равно верили. А теперь если бы кто из близких и знакомых увидел бы его, то не поверил бы, что это Колька. Не узнали бы. За шесть лет измучила его городская жизнь, потрепало нервишки семейное счастье. Сегодня утром, в пятницу, у Кольки был выходной. Вчера вечером его сильно поругала теща. Ругала и стыдила. Тот получил зарплату, а деньги отдавать не хотел.
     — Я же пальто осеннее собирался взять, — оправдывался он.
     — Вот осенью и купишь, — наседала теща. — Телевизор менять нужно, цветной хочется все-таки. Я с пенсии чуть-чуть, ты с зарплаты, и Люба добавит — вот и телевизор. Вот он, хорошенький, будет тут стоять.
     Отдал Колька зарплату, сквозь зубы что-то бубня под нос. Червонец все же успел заныкать. Ночью в спальне жена его приласкала, успокоила. Но все равно было не уснуть, всю душу истыкали.
     По пятницам теща уезжала с утра в другой конец города к своей единственной подруге Гальке. Когда-то они вместе работали в гастрономе. Любка тоже была на работе. Такие дни выпадали редко, когда выходной попадал на пятницу. Оттого он ее и любил эту самую «пятницу» и искренне ждал.
     — На кой черт тебе телевизор понадобился, нам-то он с Любкой ни к чему. Ах, да, я же и забыл, что ты у нас из дому не выходишь, да с дивана не встаешь, лежебока, цвета ей, видите ли, понадобились. Ух! — Колька заговорил перед зеркалом низким писклявым голоском: — Ну, Коленька, ну зятек, ну давай возьмем, а в августе обязательно тебе пальтишко купим, я сама тебе на ботинки добавлю, — ерепенился Колька, грозя в отражение пальцем. — Смотри у меня! И полы пропылесось.
     Он спустился во двор, взял в магазине бутылку красного и снова поднялся к себе. Пожарил яичницу, налил в хрустальный бокал портвешка, аккуратно все разложил на скатерти и с важным видом присел к столу. В выходные пятницы Колька всегда ходил по квартире генералом. Всерьез ругал тещу, учил чему-нибудь жену, расхаживая с газетой по залу. Размахивал руками, выпячивал грудь — как воробей перед цыплятами.
     — Ну, так-с, приступим, — Николай потер ладони. Опрокинул бокал, закинул в рот яичницу, разжевывая, откинулся на спинку стула. Почувствовал легкость внутри.
     — Повторим, — щелкнул он пальцами и снова наполнил бокал. — Ну, Надежда Григорьевна, за вас, за ваше драгоценное здоровье, чтобы оно у вас было таким же, как у супруга.
     Николаю понравился его тост, и он даже погладил себя по груди. Опрокинул, выдохнул носом, закусил. Все же злость, какая копилась у него все это время в душе, давала о себе знать и просилась наружу. Колька бранил тещу. Внутри бушевал ураган. После портвейна он смелел на глазах, даже матюгаться стал, что за ним почти не водилось.
     — Всего изъездили, гады, я им что, лошадь? сундук бесчувственный?! — Николай ударил кулаком по столу.
     Запрокинул голову, замолчал. Вспомнилась деревня, дом, мать с отцом, вспомнился прудик, вспомнились былые веселые дни. Аж ком подкатил к горлу. Сенокос уже прошел. Эх, как Колька любил сенокос! а рыбалку поутру, а песни под гармонь у завалинки, а танцы… Хоть и было тогда уже три десятка, а все равно плясал как мерин сивый. Такая тоска одолела сразу, так захотелось выть, душа плакала, и по щеке скатилась слеза. Он долил остатки в бокал и выпил залпом. — Все, хватит, еду домой, к себе, в деревню.
     Колька убрал все со стола и отправился в зал, громко горланя: «…Выплыва-а-ают расписны-ы-ые, Стеньки Ра-а-азина челны-ы-ы…»
     Ехать в старых брюках и рубахе не хотелось. Колька открыл шкаф, достал тестя покойного костюм. Совсем новенький. Примерил, в самый раз, как по нему и шит. — Мне ходить, значит, не в чем, а тут такая красота в шкафу пылится. Дождешься от вас. Сделали из меня оборванца.
     Колька снова озлобился на тещу. Взял маленький чемоданчик и подошел к холодильнику. Очень хотелось насолить ей. — Ох, — махнул Колька рукой, — да гори все синим пламенем, будь что будет. Не съедят же и не выгонят.
     Николай достал из холодильника две бутылки хорошего, дорогого коньяка. В мае тещин племянник приезжал на пару дней из Ленинграда, привез в подарок. Так мамаша даже прочитать этикетку толком не дала, вырвала из рук и убрала в холодильник. Все берегла для неизвестно какого случая.
     — «Реми Мартин», — прочитал Колька и аккуратно упаковал обе бутылки в чемодан. — Ой, спасибо, Надежда Григорьевна, что сохранили до отъезда. Вот мы его с батей сегодня и оприходуем.
     Прихватил еще пару банок шпрот, докторской колбасы и, оставив на столе записку: «Уехал к своим в деревню. В воскресенье буду», покинул квартиру. По дороге купил еще пару шоколадок (под коньяк), матери — платок, отцу — рубаху, и двинулся в путь.
     Как только Николай сошел с автобуса и увидел родные места, тут же кольнуло под сердцем — такая волна радости и печали нахлынула одновременно. Остановился. Постоял немного, оглядел родимую улочку, старенькие покосившиеся избенки на ней, сады, полные вишен, березки, тополя и — грудь колесом — направился к дому. По деревне Колька шел важно, гордо подняв голову. В костюме и в шляпе, крепко держа в руке чемодан, он шел посвистывая. Женщины с интересом оглядывались, но никто Кольку не узнал. А тот стал насвистывать громче, чтобы привлечь к себе еще больше внимания. Хотелось, чтобы его узнали, чтобы увидели, каким он стал — важным, солидным, в пиджаке и брюках, при галстуке — но никто не узнавал. Всего каких-то несколько часов назад душу терзала тоска по дому, город душил стальными лапами, хотелось что есть сил из него бежать, а теперь…
     — Чижик, ты что ли? — послышалось вдруг за спиной. Николай обернулся и увидел старого товарища, Гришку Бокова. — А я думаю: ты, не ты, и не признал сразу-то.
     — Здорово, Гринь, — пожали друг другу руки. — А ты все в мазуте?
     — Ага, — улыбнулся приятель. Гришка работал на тракторе в колхозе, пятна на его зеленой рубахе уже не отстирывались. — Да ладно, перед кем тут красоваться, — махнул он рукой. — Чай, не в городе.
     — Это точно.
     Уж больно Кольке понравилось, как тот сказал: «Чай, не в городе». Значит, все же осознает по Колькиному виду, что там хорошо.
     — А я сейчас к Степану иду, Булка тоже должен быть там. Он, кстати, в том году баню новую построил. Помогли, конечно, немного с мужиками. Ну, банька, я тебе скажу, м-м-м, пойдем, увидишь.
     — Да я еще у своих даже не был.
     — Да, чай, успеешь; пойдем, по сто грамм накатим.
     Степан с Булкой сидели у яблони и дымили табаком. Поначалу тоже не сразу признали Кольку.
     — Да это же Чижик! — первым закричал Булка.
     Степан, прищурив левый глаз, узнал в госте старого знакомого и полез обниматься.
     — Господи, а ты тут какими судьбами?
     — Да вот, — развел руками Колька, — работа отпустила, решил своих наведать.
     — Это правильно. Ну, присаживайся, давай за встречу. Это надо же, хех, никогда бы не подумал, что снова увижу тебя: как уехал и с концами, — Степан открыл бутылку.
     — Самогон?
     — Ну.
     — Не, братцы-кролики, я теперь эту дрянь не пью.
     — Ты чего, — Булка даже немного обиделся. — Степан никогда бодягу не гонит.
     — Я не об этом. — Колька достал из чемодана коньяк и поставил на столик. — Вот, пожалуйста.
     — Ре-ре…
     — «Реми Мартин», — ответил Колька. — Двадцать рублей бутылка.
     — Да ну?!
     — Вот тебе и ну.
     — Шикарно живете.
     — А то. Город есть город, там все так живут, — сказал Булка. — Это тут пашешь как конь, а там, вон, — показал на Кольку, — уехал босым, ни рубля в кармане, а приехал человеком.
     — Двадцать рублей за бутылку, это надо же.
     — Там все так живут, — не унимался Булка.
     — А ты знаешь, — посмотрел на него Степан.
     — Знаю. Знаю.
     Николай слушал друзей, и невидимая сила поднимала его от земли. За последние несколько лет он никогда не чувствовал себя так высоко и легко. Гордость распирала его. И, слушая сейчас Булку, даже сам стал верить, что в этом городе и впрямь все хорошо живут и сорят деньгами. Поначалу и так рад был, что его никто не узнает, потому как он в шляпе и при галстуке. А теперь, когда он достал из чемодана коньячок, гордость вовсю поперла из всех щелей, и он сам поверил, что стал богатым.
     — Ну, ладно вам, не спорьте, — солидно произнес он и разлил коньяк по стаканам. — Закусывайте. — Пододвинул шоколад.
     Выпили, непривычно закусили шоколадом.
     — Вот это я понимаю, — улыбнулся Колька и щелкнул пальцем по бутылке. В нем снова проснулся прежний пустомеля. И его понесло.
     — И часто ты употребляешь такую роскошь? — поинтересовался Гриня.
     — Да разве это роскошь, — махнул рукой, — как и положено, на завтрак, в обед и на ужин, по сто грамм, а где и по сто пятьдесят.
     — Это какие же деньги…
     — В городе все так живут, — не унимался Булка. Ему почему-то очень хотелось верить, что в городе народ живет без хлопот и забот. Только и делают, что ходят по ресторанам, театрам, кино и распивают дорогие напитки.
     — Мне и Любашка моя все твердит: — не повредит ли тебе коньячок, мой Косик? Это она меня так ласково называет…
     — Как?
     — Косик, — Николай приторно улыбнулся. — А я ей: — рыбка моя, да я от него только молодею.
     — Хе-хе, — засмеялся Булка. — Это ты верно подметил. Ну, баба есть баба. Моя мне тоже: — еще раз, говорит, появишься пьяным, я тебе, репей, говорит, всю спину скалкой отхожу.
     — Здесь у вас — да, — Колька даже как-то печально вздохнул. — Там же у нас все попроще. Все-таки как-никак — культура.
     — И не ругается? — спросил Гриша.
     — А чего ей ругаться. Я же говорю, культура, — Николай снова разлил по стаканам коньяк, и все дружно дрогнули, закусив шоколадом. — Я иной раз с работы-то прихожу и прям с порога ей: — зайка моя, что, говорю, будет сегодня кушать твой Косик? А она мне с кухни: — картошечку с рыбкой. А я ей: — нююю, не хочу рыбки, курочки хочу, — Колька заговорил капризным детским голоском. — Моя с кухни подойдет, раздеться поможет, свежий номер газеты подаст и ласково мне так на ушко: — подожди немного, сейчас и курочка будет. Я ее ладошечкой, оп, по одному месту, а она: — бегу-бегу-бегу, — и ширк на кухню курицу готовить.
     — Неужто такие бабы бывают? — пораскрыв рты, удивились приятели.
     — Это же город, — не унимался Булка.
     — А теща как, ну теща-то все равно та еще ведьма, а? — спросил Степан.
     — Мамаша? Да ну-у-у! Мухи не обидит. С мамашей мне повезло. Ты, говорит она дочери, слушайся его у меня, где еще такого мужика найдешь! Мол, на ус мотай. Не мужик, а золото. — Колька совсем потерял стыд, расхваливая себя.
     — Чижик, ну а работаешь ты где? — полюбопытствовал Степан.
     — А вот этого я вам поведать не могу, братцы-кролики, это военная тайна.
     — Военный что ли?
     — Ну почему сразу военный? Работаю на очень засекреченных объектах, — Николай призадумался пару секунд, — ну, можно сказать, и военный, для вас так проще будет.
     Только один Булка посмотрел на Кольку удивленным, с каплей зависти взглядом. Николай это заметил и снова пошел рассказывать про санатории и моря, где они с женой отдыхают каждый год. Когда распили бутылку, Колька немного приумолк. Вторую доставать было жалко, хотелось выпить с батей. Он тяжело вздохнул, посматривая на яблоню.
     — Ну, чего призадумался? — спросил его Степан.
     — Хорошо у вас тут.
     — А то.
     — Пойду я, наверное, своих еще наведать надо.
     — Может… — Степан кивнул на самогон.
     — Не, я это не пью, сам понимаешь.
     — Понимаю.
     Колька попрощался со всеми и направился к родному дому. Мужики проводили его взглядом, и Гришка открыл самогонку.
     — Хех, каким был, таким и остался, — улыбнулся Степан. — Какой военный?! Маменька его все жалуется, мол, еле концы с концами сводят, а тут… «Реми»…
     — «Мартин», — подсказал Гриня.
     — Так ведь город, — печально вздохнул Булка. Ему было жалко, что Николай ушел, хотелось еще послушать о красивой и легкой жизни.
     — Да чего там хорошего в городе? — посмотрел на него Степан. — Разливай давай, Гринь, нашу. Чего на нее смотреть.
     А Колька гордо шел по родной деревне, оглядывая избы, тихонько посвистывая. Рука по-прежнему крепко держала чемодан. На душе было легко и хорошо. Пиджак был расстегнут нараспашку, и галстук играл на ветру. Хотелось смеяться и кричать. И, свистнув изо всех сил, Колька запел: «Любо, братцы, любо, Любо, братцы, жить…»
 

На первую страницу Верх

Copyright © 2012   ЭРФОЛЬГ-АСТ
 e-mailinfo@erfolg.ru