Читальный зал
На первую страницуВниз


Наш Конкурс

Лайсман Путкарадзе родился в Западной Грузии – в Колхидской долине. Закончил школу, институт… Служил в армии, работал в газете. Живет в Луганске (Украина). Рассказы публиковались в интернет-изданиях.

 

ЛАЙСМАН  ПУТКАРАДЗЕ


Иван Грозный, Маланья Поповкина и Митенька Бабаев

     С Митенькой Бабаевым я дружу с тех пор, как получил участок в кооперативе над Татарским Яром. Митенька сразу же явился к нам и перезнакомился со всеми — с инженерами, доцентами, скрипачами, но полюбил почему-то меня. Хотя почему «почему-то»? У Митеньки нет и никогда, между прочим, не было собеседника в Ярах (в Татарском, Дарьином, Макаровом, Иванищевом, Красном — у нас в нашем углу Поля одни Яры), а я слушать умею. В конце концов, я сам деревенский, меня мать в поле родила, и темные ногти, серая щетина, мохнатый затылок, ватник и кирзовые сапоги не могут отворотить меня от человека. Я-то знаю, какие предивные типы в степи встречаются.
     Вот прешь через степь, меняешь хутора и городки, и разные тебе попадаются люди: старики с кавалерийскими усищами, девки в бикини на луковых полях, старухи с мобильными телефонами. Можно встретить тоненькую девчушку на громадном тракененском жеребце или бородатого цыгана в немецком авто. А можно и не встретить, это как повезет. Зато на седьмой или девятый день похода обязательно, всенепременно ты встретишь Малашу Поповкину, Маланью Пантелеевну или Парфентьевну, или Куперьяновну, степнячку красивую, как степная кобыла-трехлетка, с тугими плечами и с бедрами, такими, как в Поле говорят: «Стегна таки — душу крадуть». Единственное, о чем жалеешь — шлычек в Поле уже не носят. Зато коромысла не везде еще сожгли. То есть их сожгли, причем по всему Полю — по Дону, по Донцу, по Лугани, Айдару, Деркулу, по всем рекам и речкам. Но не в нашей стороне Поля, где в Донец много заползает родников, а эта вода слаще и здоровее скважинной, поэтому под вечер, если повезет, можно увидеть (если повезет, конечно), увидеть можно, как Малаша Парфентьевна или Куперьяновна, или Пантелеевна поднимается к хутору. Поднимается, вскинув голову, напрягшись под коромыслом, оно аж гнется. Так говорят в этих местах: «Коромысло гнэться». Один Бог ведает, какие смыслы степняки вкладывают в это выражение. Они могут сказать: «Маланья идэ — коромысло гнэться». А могут: «Цены в городе взвинтили — коромысло гнется». Стало быть, можно в ядовитых огнях заката увидеть, как Малаша поднимается в гору, и вот что младенческим шепотом ложится на мою холодную книжную душу: как бы тяжелы ни были ведра, а правой рукой будет Малаша держать подол аж возле самых трусиков. Аж возле самых! Это мне Митенька Бабаев растолковал: степнячка под коромыслом просто-таки обязана открыть бедро — законное дивочэ право подразнить мир красотой сильных и потому красивых ног.
     Господи, а к чему это я? Ах да, вспомнил. К тому, что после четвертого стакана самогона Митенька Бабаев впадает в дикий артистический раж. Он носится по комнате, размахивает руками, хватает меня за грудь и притягивает к себе, показывая, как это делал игумен всея Русии, испытывая расстригу Козьму Вислого. В общем, присутствуйте, я постараюсь Митеньке не мешать.
     Вот Митенька втянул в себя четвертый стакан, вот душа его отвязалась от совести и пошла низать очередную жуткую историю.
     — Рисуй, рисуй в уме, — требует он, дыша так, словно… ну, словно… ну, как бы это выразить так, чтобы тебя не обозвали похабником? — так, словно его под стожком всю ночь востязали три Малаши Поповкины. — Рисуй горницу, теперь это его келейка. Прежнего хозяина прогнали, а может, зарезали, иконы сорвали, поставили свои. Он возит с собой целый воз святынь, а как же? Он же игумен всея Русии, так он себя называет: «Игумен всея Русии, грешный во иноцех раб Божий Иванец», а молодцов своих — сыне ключар, сыне келарь, сыне пономарь. Только что отписал народу на Москву, вот послушай! — и Митенька тянет густым басом: — «По множеству беззаконий Божий гнев на мя распростерся, изгнан есмь от бояр, самовольства их ради, от своего достояния и скитаюся по странам, а может, Бог когда и оставит! Аз умерл есмь мирови сему тленному! Имейте же, о мужие, любовь межу собою, живите вкупе, и Бог мира да будет с вами. За меня грешнаго Бога молите, да не пецытеся о том, яко кости моя на чюжей стране положени будут. Аз, учениче Христов, в пустыне утешусь от скорбей, за души ваши на врага невидимаго в молитвенном борении». И вот который месяц он ходит с братией по стране, народу выгубил несть числа, и бьет и грабит гражан и князей. Они ему пред смертью сквозь кровь и слезы: «Слышах от Священных Писаний — от диавола пущен на род христьянский погубитель, антихрист, и ныне вижу потаковника, всем ведома, иже днесь шепчет во уши ложная царю. Вижу тя, преступника Креста: бес ты, царь, идеши прельщати многих!» А он им, вот так, смотри, — Митя делает позу, прямит спину, склоняет голову и смотрит холодно из-под бровей: — А он им… слушай, слушай! А он им отвечает: «От многих мало воспомяну, княже: тебе, пестуну, от родителя моего бысть напутствие: “Пролей кровь и тело на раздробление дай за Ивана”. Ты крест целовал великому князю, что ни пяди не отступишь от сына его. И ты же писал ко старцам печерским, что я, владыка твой, растлен разумом, яко ж ни в языцех имянуемо. Вы, князи Стародубские, дворы и села дядь моих и казну матери восхитиша себе! Вы самовольством у меня в береженье учинилися, врагов моих к себе примирили! Вы государились, как хотели, а с меня государство сняли: словом аз был государь, а делом ничего не владел. Бога ставлю судителем межу нами…» Слушай! — гремит Митя, меняя позу, он отшатывается назад и возвышает двуперстие. — «Бога ставлю судителем межу нами: я преступник честнаго Креста или вы? Я растлен разумом или вы? Что моя вина пред вами? Кого чим оскорбих? Что аз хотел вами владеть? Или ваша вина, что не токмо не похотесте повинны мне быть и послушны, но и всю власть с меня снять? Вы мнесте под ногами быти у вас всю русскую землю, но вся мудрость ваша ни во что же бысть. Збыться на вас реченное: “И еже имея мнится, взято будет от него”». Они же ему говорят: «Бог есть свидетель на мою душу, иже не чую ся пред тобою винна ни в чесом же. Пред войском твоим хожах и никоего тебе безчестия приведох, но победы во славу твою поставлях. Сия ли нам, бедным, воздал еси, всенародно погубляя нас?» А царь им с ледяным холодом: «Известно буди ти, отступник, елико в иных землях содевается злым злая, там не по-здешнему: казнят да тем утверждаются. Сам в себе разсуди, княже: аз восхищеньем ли, кровью ли сел на государство? Божиим изволением народился на царство, и не мню того, как меня батюшка пожаловал государством. От Бога власть над вами и царство приемлю, а не от человек». О! — Митя хватает стакан и пьет самогон легко, как воду. — Они, казнимые, ему: «Ты, царь, детей в реку вметал, с камением топил! Почто чад наших побил, Ирод? Что провинили пред тобою дети и жоны, чем прогневали тя? Кровь их вопиет на тя к Богу! Ты же говоришь: “Тщу ся со усердием люди на истину и на свет наставити, да познают единого Бога”. Кто есть ты, на таковую высоту дерзать? А се ли не грехи твои: блуд, любовь ко юным мужеложством, злосердие, злопомнение, клевета, сластолюбие, блудозрение, сквернословие, неблагодарьство, срамоглядание на тайныя уды, рукобуйство?! Всегда в пиянстве, в прелюбодействе, во скверне, во убийстве, в граблении, в хищении, в ненависти, во всяком злодействе. Кое воздарие от Бога примешь, блудодей, столь скверно учиняя?» А он им с прежним холодом, стоя пред ними, подвешенными на крюках пристенных столбов: «Понеже мы, государи, жаловать своих холопей вольны, а и казнити вольны». Они перед смертью просят: «О людие, сотворите милость со мною, обертите мене лубком да погребите под прагом церковных дверей, достоин бо всегда ногами попиратися»! А он им: «Сотлеешь без погребения, собака, аще не покажешь на шепотников. Кто, опричь тебя самого, Жигимонту Августу присягал?»
     — Ну, а дальше? — прошу я Митеньку. — Ты сказал: нарисуй себе келейку. Я нарисовал: иконы, послушники снуют туда-сюда, свечи горят.
     — А, извини. В келейке — он, — продолжает Митенька. — Он сидит на стольце, в руке, значит, игуменский посох. Значит, брат пономарь, назовем его Ярыгой Василеем, Ярыга Васюк, Васюшка… Васюшка ему докладывает с почтением: «Дворский боярина Лычки Никита Кафтырев поведа нам, преправедный отче: чади князя Лычки, изловив брата Филофея в слободе, отсекоша главу его да, обшив овчинно, вметали тебе на двор: знай де, Иванец, како преуставлено тебе». Вполне, знаешь, может быть, что Филофея они сами забили, ну, взял присный на себя немного товару, кизичку денег прикарманил, они его и забили. Но Иван поднимает голову и говорит: «Упокои душу его, Господи». А Васюшка продолжает: «Князь Лычка в церкви молится безвыходно. К воротам его братия медведей привязали, а людей повесили. Велено князю не погребать людей». Иван с притворным сожалением: «По закону ли сотворяете, сынько, что люди оставлены без погребения?» А Васюшка ему: «Не люди, блаженный, — псы лютые. Разсмотри сам, преправедный: довел жилец соль-вычегодский Иаков Болнищев, что приходил боярин Тыртов на площадь, говоря: царь де народ свой невзлюбил, стары честны домы расхитить хощет. Тыртов с дети отделаны железом, жена и дочери палками». А он спрашивает: «Что в народе?» А Васюшка ему со вздохом: «В народе, блаженный, шатость, блуд». Он усмехается: что же, и шатость, и блуд? А Васюшка: «Увы, отче. Пятого дня седьмицы распоп Козьма Вислой явися к дружине холщевника Некрасы Поповкина Малашке, глаголя: «Не скорби, жено, мною избавит тя Бог от духа нечистаго», да став к оной Малашке, не плошаясь, похоть вдел в чрево ея. По мале часе явися муж ея Некраса Поповкин, бывший в купивле. Уды Некрасы вострепеташа вси, зане распоп на согбенной Малашке несытную похоть свою востязает». Имей в виду, Иван страсть как любит срамные истории слушать, и он спрашивает: что же Малашка? «Малашка пониче лицем на землю, не имея что отвещать, сама в недоумении велицем: откуду нечистый явися, не иначе счаровал ю? Днесь распоп Козьма Вислой в порубе пасмы на себе рвет, сам на Малашку доказывает — Малашка де шептунья, блудница в посадах всех знаемая, а он де Малашку не опаивал. Распоп, в науке книжного поучения доволен, толкует о беде над старцем Иваном». Иван, естественно, встревожился: «Сице рече распоп: “Старцем Иваном”, не “великим государем”?» — спрашивает он. «В правду так, блаженный, — отвечает Васюшка. — Доведал Козьма Вислой в Писании о велицем знамении над старцем Иваном, сиречь тобой, богоизбранным государем: “Прииде волк в коже овчией, нарече ся царем да праведного владыку сведет во гроб”. Писал де архиерею, той же согнал Козьму от себя. “А писанейце сие, слезами измоченное, во гроб с собою повелю вложить, грядущи на суд Бога моего Иисуса”, — рече Вислой». — «Искусный поп, — соглашается царь. — Призови его. Исповедаю сего отступника». Буквально в ту же минуту послушники вталкивают в горницу Козьму Вислого. Рисуй себе расстригу: в рванине, битый, грязный, труха в бороде, нос — картофелина, рожа — во, блудяга, бражник. Но ему шибеница утвержена — до вечерни удавят. Тут на что не пойдешь, абы шкуру сохранить. И Вислой ползет к блаженному, простирая к нему руки, и вдохновенно слезит, слушай, слушай!
     Митенька показывает, как Вислой ползет к царю.
     — Ползет и вопит, как поросенок: «Поткни мне очи, Иванец преправедный, абы не мощен бых аз видети бесовского беззакония! Вели язык мой усекнуть, боговенчанный владыка, абы не сказал он правду, она же горше слез сиротских! Сердце вынь из персем, вся беды за множество их не могу изрещи, понеже горестью душа моя объята! Но вкупе вся реку: всего лишен и от тебя отогнан, государю превеликоименитый! Аз, хужеший и нищий раб твой, тебя, преблаженный, умолити разум понужаю! При смертных вратех стоя, к тебе руце проницаю! Срозе заклинаю Страшным Божиим Судом тя, веры наставника, на Божиа враги борителя! Чувства бо человечества нудят мя…» Одного взгляда Ивану довольно, чтобы понять, кто перед ним. И он говорит, толкая Козьму в грудь: «Многошумен ты паче меры, распоп, во многоглаголании же несть спасения!» А тот все слезит и все тянет к нему руки: «Милости прошу от твоего святительства и велие благодарение воздаю ти за вся твоя благая! Спасен буди, отче святый, молю Бога за святейшаго царя и твои царевичи! Ты бо, государь, есть язык Божий, глас небесный и книжник живота! Мы же, твоя смиренная чада, Бога молим о многолетнем здравии твоего святительства и чтобы Господь избавил от латынства и помощь бы и крепость Свою послал тебе, государю нашему, на враги!» Блаженный склоняется к нему и со смехом говорит: — тебя шибеница дожидается, Иуда, а ты в смехотворении неподобном упражняешься? А распоп с укором слезным к нему: «О премудрый в человецех и чудный учениче Христов! Смерти аз не страшуся, суд Бога моего страшит мя: взыщет Вседержитель, что оставил тя, государя, без скорого поспешения…» — Вот это новость, ты понял? Какая-то мразь, от него козлом воняет, и говорит царю, что Бог с него взыщет, что оставил аж самого царя без скоро поспешения! — «Что поспешение твое, язык поганский? Рцы вкратце, шишимора!» И тут юрода этого пробивает, ему одним махом надо выпалить все. На едином дыхании, чтобы, не дай Господи, не устал слушать, иначе махнет рукой — и поволокут к виселице, а то и на костер. — Митенька набирает в грудь воздуха и начинает частить, так что я не каждое слово могу разобрать: — «Никому не мщу аз, Кузюта непотребный раб! Страх твой, Иванец, на мне и трепет, аз не почитаю ни пастыря, ни брата паче государя. Отче блаженный, доколе поносим буду от ненавидящих тя? И не презриши на мя единому тебе работающа! Аще не приклониши высоты твоея услышати моего недостачества, к кому убо прибегну от ненавидящих мя супостат? Аще ты, преблаженный, не подщишися на скверных еретик, на темное их учение, ино погибнути всему христианству, яко ж и прежа много царства погибоша сим образом! Прихожаху бо преже немнози еретицы втай царствия и прелыцаху нищая человеки и убогия, потом же и благородныя власти. Сожги мя на тихому огни, жедаю суда Бога моего, и аз возопию к Нему: “Господи нелицемерный, туне вещал аз к государю моему — мало заточен Иванец бе, уклонишася от правды!” Бога ради и Пречистыя Богородицы, попецися и промысли о православном христьянстве, о своем отечьствии! Тебе бо от Господа Бога дана бысть держава и сила от Вышнего! Тебе бо Господь избра себе в место, постави на нашем отечестве, милость и живот положи у тебе! Ино, господарь, никому невозможно тое беды утолити, разве тобя, государя и самодержца!» — вдруг Козьма вскакивает на колени и, подняв двуперстие, грозит Ивану: «Воспомяну ти, владыка: отец твой Василей Иоаннович покаянию еретиков поверил и дал им ослабу, и те много неизреченна зла сотвориша и многих от православия в латинство отведоша!» Царь толкает его посохом и говорит: «Утомил, тумбан! Верну тебе протопопствие. Видишь, коль тобою печется государь? Теперь говори без юродства». Ну, слава Богу, теперь можно говорить, и Вислой выкладывает: «От неправды терплю, превеликий отче. Не в едином лете, ни в двою, но в довольных летех потрудихся тебе многими поты и терпением, против врагов твоих ополчяхся, мне же Господь свидетель, паче учащен бых ранами от варварских рук. Видев убо диавол свою окаянную и немощную силу, яко паучину раздираему от меня, простре сеть во уловление, яко же древле на Адама, вложив бо мя во грешение. Стал аз, хужеший нищий раб твой, противу еретики, за то от алтаря прогнан неповинно. Мнози впали в согрешения, да не каются о своих гресех. И мудрствуют негораздо о святых канонах. Свили гнездо в обители, и попались мнози — игумен Савва да инок Протасий сложились с бесовской прелестью, умышляючи на христьянский род мучительные сосуды, купно ввязали братию — Варсанофья, Зосиму, Малха, Пимена, Мельхиседека. Вещают — устав де православный зело не добр, а вера латинскыя слаще, то кто же столь глуп, отцы и братие, чтобы, найдя лучшее, не оставил худшего? А Иван, толкуют, нам не закон. С ними воевода Протасий Сумарок, ловчий его Третяк Змиев, дети боярские Иван Малечков, Глеб Собакин, Егорь Михайлов, Денис Перфуров, сытенный дьяк Никита Паюсов, князь Борис Тригорин, дьяк Щелкан Циплятев. Поревнуй, владыка, благочестивому царю Константину, яко он христианский род в своем царствии из рова преисподнего возведе. На всех соборех, государь, по проклятии еретиков посылали в заточение да морили огнем да железною тягостью…» Иван, понимаешь, разочарован — он надеялся, что будет прямой донос, а тут ему предлагают какие-то церковные перетерки. В таких случаях он говорит одно: «Не чти много книг, злой ратник, да не во ересь впадешь. Умякнуша словеса твои паче елея, и та суть стрелы». И он говорит Козьме с сожалением: «Неподобно, распоп, христианам убивать еретичествующих, творят бо ненаучены, но паче кротостию наказывать противящаяся. И молитись о них, хоругвь адова, да даст им Бог покаяние в разум истины взникнуть. Изыди, мамонь!» — потому что, ну, ты пойми, — объясняет мне Митенька, — еретики ему неинтересны, ему не до старцев сейчас, он государство под державной рукой собрать хочет. А Козьма не унимается: «Безмерно милосердие твое, отче. Посем же и сея разсмотри: люди в Новеграде мало еретики — на крест плюют, бороды обрили… Толкуют всяко о тебе…» Ну, вот это уже ближе к делу, и царь спрашивает: «Что толкуют, сквернитель?» — совсем уже другим голосом спрашивает. Кажется, его тронули за больное место и в душе у него зашевелился прежний страх. «Приклони уши свои да скажу ти. Толкуют — государь-де Иван Васильевич не в праве обема властьми править — и святительскими, и царскими, ано лучше нам, братие, аки латинцы, самим государя на правление обирать. Не по Божией воле, ано по их, бояр да архиереев — окаянных и злочестивых еретиков, врагов Креста Христова хотению. Вещал Сумарок в келье игумена: “Приклад есть, али не видите, отцы и мужие: Август кроль ляцкий, Юхан кроль езейский — христианские царие те слугам своим работают. Что нам Иванец, сей Вельзевел, егда нам возможно самим государя брать?”» Но, играя кроткого старца, он говорит Козьме, правда, сквозь зубы: «Господь повелевает никого же прежде суда осуждати и берно из своего ока первие изымати, и потом сучец из братия ока. Аз прощаю отступникам, и ты прости распоп, яко ты веры христьянскои». Ну, придется идти напролом, и Козьма — ему ж терять нечего! — бьет царя наповал, он бьет в самое больное место в душе Ивана: «Матерь твою, княгиню Елену, уподобляюше ко всем нечестивым царицам: ты, отче, толкуют князи да старцы, государь де сумлинный — не то великого князя Василия сын и последник, не то боярина Овчины-Телепнева. Бо князь великий Василий Иванович два на десять лет детей не родил, а тебя княгиня Елена не абие родила, но по неколицех лет. Так и мнози в Новеграде толкуют — и торговые, и седельники, и кабатчики, и холщевники, и сошники, и боярские дети, игумен же Савва с алтаря воззвах к братии: “Всем ведома, Иван от преблуждения рожден есть от боярина Овчины-Телепнева, ныне льет кровь христьянскую, яко воду, и выгубил уже сильных во Израили. В закони же Господни первом писано: Моавитин, и аммонитин, и выблядок до десяти родов во церковь Божию не входят!” — поп опять вознес к небу двуперстие и торжественно провозгласил: — Отечество — Русию, благочестия ревнитель отче, отврати от диавольскаго пленениа злые ереси! Повели предать огню неповинующих царьскои твоеи воле и веровать не хотящих — не покоривых обновителей. Промысли о православной вере и о нас, нищих своих и убогих, занеже, государь, от вышнея Божия десница поставлен еси самодержец и учитель. Приидет ти от сего свет вечный и невечерний в тебе воссияет, аще подобно сотвориши благочестивым царем. Теперь казни, блаженный».
     Митенька тяжело сел. Мне отчетливо представилась эта картина — как обреченный на виселицу юрод-расстрига стоит на коленях и ждет: вот сейчас судьба его решается. Качнется чаша в одну сторону — тотчас присные затравят медведями, качнется в другую сторону — и он спасен.
     Прошла минута, может, две или три, а может, полчаса прошло. Митенька смотрит остановившимися глазами на стакан, расстрига смотрит царю в ноги, Васюшка смотрит то на Козьму, то на Ивана. Наконец, Митенька кладет руку на мою слабую интеллигентскую кисть. Я смотрю на его руку. У моего отца такая же — черная от загара, с буграми мозолей, с выпуклой паутиной жил, коржавая лапа косаря, дроворуба, огородника.
     Митенька взглядывает мне в глаза и говорит:
     — Что ты думаешь творится в душе царя? Сколько лет прошло, сколько он домов разорил и народу выгубил, а все равно ползает за ним шепот, что он не есть законный наследник Василия Ивановича. Каково ему? Вперед выходит Васюшка… А Васюшка, между прочим, человек непростой. Он давно Ивану служит, не за столом, не в палатах, а в управлении державой. Васюшка понимает, что война завтра разгорится с новой силой. Казалось, царь начал затихать, уже половина царства разорена, Рязань вопиет, в Стародубе мнози человецы изомроша от глада, ини же кости лизаху и росу и тако глад с нужею утоляху, токмо в них кости да жилы. Много в людех учинилось изрону. Ростов, Каргополь, Соль Галицкая, Балахна, Ламский Волок безлюдны. От Пскова до полуземли соху емати некому: скверные братие извели. Воеводы же и полконачальники одеваются в крепкия доспехи, красны портища, наготове приемлют в руце копия и мечи и луки — приходят, аки тать в нощи, безвесно, ни убогих, ни вящих не милуют. Ни князь, ни всякий человек, ни юн, ни стар — никто же смеет с ними братися. Невозбранно ходят во все концы царства — кровьми полияся христьянская земля, блата и дебри, горы и подолия намостишася христьянскими костьми. Уже все смирились, из Москвы гонец за гонцом — просят вернуться на державу: «Живем у тебя нужные всем. У которых отцов было поместья, за детьми ныне втрое, а иной голоден. Аки зайцы гонимы от тебя. Не презри убогого прошения, невозможно нам, слабым сущим, толиких напастей терпеть». И вот Васюшка с отвращением спрашивает Козьму: «Ведаешь ли, что творишь, покоище змиино?» А Козьма громко, чтобы слышал царь: «Аз, грешник, государю служу верою, и ложно отнюдь не глаголю пред ним, но с покорением истину отвещаю, яко Богови. Аз око твое, отче, а око телу светильник есть. Аще око темно будет, все тело всуе шествует, в стремнинах разбивается и погибает». Васюшка снова спрашивает: «Ведомо ли ти, распоп, что содеется людем, на коих наводиши государя?» А Козьма в ответ: «Рече апостол Павел: “Аще убо человеком угождал бы, Христу раб не был бы”. Аз стадо мое честно упас, человеком угодия не творил и единосущней Троице непрестанно служих в молитвах и бдении день и нощь». Тут и царь обращается к нему, не взглядывая, впрочем, на него, он стоит к ним спиной, держа руку на сердце, и он говорит: «Должно ти ведать, отметник: младенцы в Новеграде в чревах матерних посивеют! Узриши ты град разорен, вдовы и стари сетующа и гладом таеми, невесты возхищены и обоимани руками блудных, и младенцы… младенцы, слуга сатанин, раздробляемы!» А Козьма с болью отвечает не царю и не Васюшке, а как бы собственной совести: «То же воистину и врачеве премудрые творят: дикие мяса и неудобь целимые гагрины бритвами режут аж до живаго тела и потом наводят помалу и исцеляют недужных, — и напоминает блаженному: — На Страшней При пред Создателем ответ даси, государю превеликий, аще видяще недуги наши душевные, неудобные ко исцелению, не спасеши нас!» Царь спрашивает: «Чего ради гнев великий на Новеград наводишь? Какая тебе в том корысть?» А Козьма: «Елико кто смыслит, тако и подвизается. Корысть моя — истина, сиречь ты, царю вечный. Речено есть: царь народу — светильник! Тебе боюся и служу верою тебе и твои царевичи, от тебя утешен буду, милостию твоей государскою, паче же Богу ми помогающу». — «Опять вопрошу, Иуда, да берегись, аще слукавишь, — велю тя межу бревен горящих простерти. — Блаженный идет к Козьме и, взяв за пасмы, трясет его: — Рцы, Каин: чего ради друг друга оклеветуете, чего ради брат брата угрызаете?» — «Того ради, блаженный, что если бы не князей претыкания, из Божией помощью вся земля была бы за православием! Ты, отче, по Евангельскому словеси, не токмо душу свою полагаешь за святыя церкви, но и за вся словесныя овца Христова стада православных христьян о избавлении латыньскаго нашествия! Ты — апостольский сопрестольник и учитель вселенский, меч в руце Господа, тобою хощет Пророк исправить законопреступления!»
     Кажется, Митенька устал и скоро закончит представление, но — таков Митенька — водка заряжает его новой силой, он может перед сумерками втянуть пол-литра и пойти косить, и косит до полуночи. Хутор спит, а за посадкой коса вжикает — Митенька, в мыле, пырей укладывает.
     Но я чувствую, представление пошло под гору и вот-вот кончится. Митенька встает снова, и снова делает позу: в лице игумена-царя — и боль, и гнев, и страдание, и ненависть. Он стоит на коленях перед иконами, левая рука на посохе, правая на челе, и он бормочет про себя: «Тебе молю, всесвятая Богородице, Твоему благосердию: стани, Молитвенница, к рождьшемуся из Тебе Богу, да поможет ми, конечно погибающему, да изымет от напастей неисцельных. Поминай мя во святых своих молитвах, дабы избавил Бог от зверя, вреждающаго души наша. Грех на мне, Господи: смерти страшуся паче погибели души. Придите, мужие, да вникните во гробицы. Можете узнати, кое был — царь или вельможа, богат или нищь? Составы и сосуды плоти нашея, яко прах и смрад, снедь червем быша. Преже составы плоти нашея любезны, ныне же гнусный и смердящий, яко сухи кости наша, не имуще дыхания. Смотри, Иванец, и раздвизай руками. Где красота лица? Где помизающи очи ясни? Не се ли растекошася? Где власи лепи? Се отпадоша! Где вознесенная выя? Се сокрушися! Где брови и благоглаголивый язык? Се умолче! Где руце? Се разсыпашася! Где величество тела? Се разтася! Где безумие юностное? Се мимо иде! Где великовеличавый человек? Се прах и смрад. Где злато и сребро и раб множество, где юность и лепота плоти? Яко трава, вся погибоша. Житие подобно травному цвету: сего дни цветет, а утре изсыхаемо и ногами попираемо. О, человече неразумный, что ся ты зачаял, что ся вознесл ты? Кал ты, вонь ты, пес ты смрадны. Где твое спесивство? Где высокоумие? Где твоя гордость безумная, и где твое злато и сребро, где твое имение? Истлеша! Изгниша! Исчезе! Минуло! От богатства нашего, кроме единого савана, ничтоже возьмем. Но все останется: богатство, друзи и сердоболи, жена и дети. Но койждо примет по делом, еже содела. От смерти милости никто не ищи. Аще кто ищет — не обрящет, не весть бо ни един от нас, егда прииде смерть, смерть грамоты не пошлет, ни вести не подаст». — Вдруг Иван распрямляет плечи и вскидывает голову. Трудная минута пережита, решение принято, и он снова не игумен, не чернец, но — царь, владыка, и он говорит Козьме: «Не тщися, распоп, напрасно, что умыкнеши в келью. Пойдешь к Новеграду с братией — спекулатором тебя ставлю, служилым катом, править крестопрестников. Ярыга, меч ему даи незаточенный. Ты слышишь, керасть, тупым мечем отделаешь непослушников — и стара, и млада, и простого, и черноризца. Случись жена чреватая — жену чреватую. Случись жена с пеленочником — жену с пеленочником. А Василей присмотрит, чтоб ты исполнил. — Царь встает с колен и садится на столец, лицо прикрывает рукой и говорит: — Превзойдет плач Новеграда выше Вифлеемскаго плача, там бо токмо едини младенцы убиваеми биваху, зде же всяк возраст не пощаден будет».
     Все! Митенька, в поту, с безумно блуждающими глазами, стоит посреди комнаты в оцепененье. Руки висят, как плети. Кадык устало ходит вверх-вниз, в горле пересохло, губы слиплись. Он совершенно вымотался. Тяжело, как старик, садится за стол и долго сидит, не двигаясь.
     Я спрашиваю — а что было дальше?
     Он пожимает плечом и говорит:
     — А что дальше? Васюшка в хребет погнал Козьму: «Иди, волк, овцы жертвенные заждались». А Козьма, крестясь: «Тебе, Господи, жертву приношу невинну, государя ради, за царевичи. Призри, помилуй мя, безответного раба». — «Иди, иди, колода. Людей бить — не кадилом чадить, мохнатая рожа». А Козьма: «Всем ведомо, протозанщик, и ти ведомо буди: ни единою, ни дважды, но многажды аз идолопослушников правил. Не изыде из града еретик ни един».
     — Неужели вот так, — спрашиваю я, — так вот просто, взял и сдал город на растерзание: и вдовы и стари сетующа и гладом таеми, невесты возхищены и обоимани руками блудных, и младенцы раздробляемы?
     — Да, — говорит Митенька. — Ну, не совсем, конечно, то есть. Он, конечно, в молельне заперся на неделю и безвыходно поклоны бил и себя истязал: «О мое окаянство! Каково оправдание взыщу, егда приидет Господь мой судити, идеже не будет лицеприятия на суде оном, но кождому правость сердечная и лукавство изъявляемо будет? Аз, окаянный, грехов наполнен, како не убоюся ангел Божиих, коли придут немилостивно разлучити душа моя от плоти? Разумевай же, Иванец, в какову пропасть душей и телом сгнел еси!» Но, — Митенька многозначительно стучит указательным пальцем: «Мы, государи, жаловать своих холопей вольны, а и казнити вольны». Вот и все, — вздыхает Митенька и трет ладонью щеку — звук такой, словно засохшей щеткой чистят старый сапог.
     Проходит еще пара напряженных минут, и с Митенькой происходит то, что мне видеть всегда бывает неприятно: он вдруг всхлипывает, челюсть трясется, ноздри краснеют мгновенно и дрожат, брови ползут на лоб, из Митеньки тяжело выползают такие слова:
     — Это же сколько же на землю крови невинной вылито, и чего ради?
     Я встаю и выхожу во двор.
     Тут надо, конечно, сказать что-нибудь соответствующее моменту — про луну в степи и про вечный ветер, который ночью не дует, а течет по нивам. Но после Митиного представления всякая лирика звучит фальшиво. Зато позавчера я проник, мне кажется, в смысл выражения «коромысло гнется». Я поднимался по улице Английской и вдруг обмер при виде двигавшейся навстречу сущей Малаши Поповкиной, Маланьи, возможно, Пантелеевны, а возможно, Парфентьевны. У меня внутри все сжалось и стремительно распрямилось, сердце оборвалось и тотчас взорвалось под горлом. Я умер и воскрес в одно мгновенье при виде этих вкусно-зрелых персей и раздатых бедер и высоко поднятой красивой головы, — к месту припорхнули слова, слышанные от Митеньки: «Вознесенная выя». И кто-то во мне, внезапно очнувшийся, внезапно воспаривший к небу, воскликнул: «Какая пышная фигура! Коромысло гнэться!»
 

На первую страницу Верх

Copyright © 2010   ЭРФОЛЬГ-АСТ
 e-mailinfo@erfolg.ru