Читальный зал
На первую страницуВниз


Наш Конкурс

Наталья Столярова родилась в 1959 г. в Забайкалье. Окончила филологический факультет Пермского государственного университета. Работала в Якутии – журналистом, директором Дома творчества, учителем литературы…
Рассказы публикуются впервые.

 

НАТАЛЬЯ  СТОЛЯРОВА


Гимназистка

     Я всматриваюсь в портрет — старинную миниатюру в серебряном медальоне. Медальон достался мне от свекрови. Она носила имя Агнесса, была статной, очень красивой и властной. Только жила в ней какая-то неизбывная боль, прорывалась иногда то интонацией, то словом.
     Ничего о себе не рассказывала, о семье — тем паче. Была в этом какая-то тайна. Однажды я протирала полки в буфете и наткнулась на потертую бархатную тряпочку, что-то глухо звякнуло в ней. Не удержалась, развернула — две тяжелые ложки с вензелями упали на пол. Один край у каждой был совсем тоненький, стертый, — значит, сколько лет ее подносили ко рту; и кто? Вечером я спросила у Агнессы про ложки. Она посмотрела на меня долгим взглядом и ничего не ответила.
     Дочь ее не унаследовала от матери ничего: ни смоляных кудрей, ни идеальной фигуры, ни стального характера. Она была взбалмошной, диковатой, совершенно неуправляемой. Однажды она мне показала серебряную бальную сумочку — узкий футляр, внутри — черный бархат. Видимо, была она украшена когда-то тоже вензелем и камнями, но это все оторвано, только место посветлее на серебре. Лиза дышала мне в ухо и говорила почему-то шепотом, хотя в квартире мы были с ней одни:
     — Мать все это прячет, но я знаю тайник. Там еще крест есть, тяжеленный!
     Воспитывала ее Агнесса изо всех сил — чем сильнее давила, тем больше было сопротивление. Кончилось тем, что Лиза родила мальчика в 18 лет, оставила его матери и исчезла навсегда. А для той началась новая жизнь: внук звал ее мамой, любила она его исступленно и была с ним совсем другой, чем со своими детьми.
     Только один раз я вспомнила о разговоре с Лизой про тайник, набралась смелости и рассказала об этом Агнессе. Она вздохнула и сказала:
     — С Лизой все и ушло. Жаль не того, что она взяла, а то, что не принесет ей это удачи. Несчастливые это вещи.
     Когда Агнесса умерла, через год стали делать перестановку, сдвинули с места старый дубовый шкаф. Возле плинтуса в щели что-то блеснуло. Я потянула за цепочку — медальон. Тоненький, но тяжелый, и совершенно гладкий. Внутри — портрет. Но это не Агнесса, это было лицо Лизы. Сходство удивительное, только выражение лица совсем иное. Да еще толстая коса через плечо. Бабушка? Нет, скорее — прабабушка. Темное платье, белый воротник, взгляд — как будто с укором.
     Может быть, имя Лиза, столь редкое по нашим «тем временам», тоже оттуда? Хотела Агнесса сохранить хоть часть памяти, удержать. А дочь имя свое ненавидела, оно было для сверстников единственным — не только в школе, но и во всем городке. Я помню, что когда она знакомилась с кем-то, то называла себя Аленой.
     Иногда — чаще в грустные минуты — я смотрю на портрет, который назвала для себя «Гимназистка», выдумываю очередную версию жизни и судьбы этой девушки. Не могла она быть счастливой. Словно, когда писали портрет, приоткрылась ей какая-то тайна, иначе, откуда столько печали в глазах. Ведь на вид ей лет семнадцать, не больше. Она улыбается, тем сильнее контраст со взглядом.
     Как жаль, что не могу рассказать своим детям, где наши корни, чье лицо нежным овалом и легкой улыбкой так завораживает меня. Я смотрю на свою дочь, вот она вылитая Агнесса. Ни светлых завитков, ни прозрачных голубых жилок на висках, но почему-то когда она в редкие минуты замолкает и сидит, погрузившись в свое, детское, то я вздрагиваю от невероятного сходства ее с гимназисткой на старом портрете.
     Ничего нет случайного на земле, все мы связаны с прошлым и будущим. «Неисповедимы пути», для нас за семью печатями все эти тонкие нити, но они есть, они никогда не порвутся.


«Боже мой…»

     Мысли шли вперебивку, она и не пыталась нанизать их на одну нить.
     Катерина встала, подошла к окну. Три года назад она выстаивала возле него и час, и два. Просто западала в параллельный мир, где значение имела только эта тропинка под окном, по которой шел Андрей, в какой-то момент запрокидывая лицо вверх, к окну, и взмахивая рукой — салютуя: я иду!
     И семь шагов до прихожей. За это время сердце должно занять свое привычное место, а не биться где-то в животе, куда оно ухало, как только из-за дома — резко, в один шаг — выдвигалась его фигура.
     Иногда она говорила ему:
     — Боже мой, как я люблю тебя…
     Он морщился:
     — Я просил тебя. Не говори никогда. Ненавижу это мыльное слово. Не говори.
     Она слушалась. Но ничего не могла с собой поделать. И от фразы осталось только начало: — Боже мой…
     И была череда дней и ночей. Первый раз, в тесной прихожей, когда уходил, сказала:
     — Прощай.
     Думала: этот раз — единственный. Но он всегда возвращался. Тогда, поздно ночью, пришел — серый, лицо словно подернуто пеплом.
     Медленно размотал шарф, снял ботинки, прошел на кухню. Закурил.
     — Обложили, суки, со всех сторон. Из газеты уволили. Я решил. Уеду, Катя.
     — Ты там не сможешь.
     — Смогу. И буду.
     Она пошла в ванную, налила в тазик воды — струя весело била в оранжевое дно.
     Поставила у его ног. Закатала брюки, сняла носки. Медленно, одну за другой, переставила ноги в таз. Она мыла их, и слезы смешивались с водой.
     Подняла лицо, набрала воду в горсти и понесла к губам.
     — Катя, нет.
     Он гладил ее по голове и молчал.
     Визу дали на удивление быстро. В аэропорт не поехала, простились в ее квартире.
     И тогда, в той же темной и тесной прихожей он обнимал ее, не мог оторваться и все повторял:
     — Боже мой… Боже мой…


Никто и никогда

     Пятно расплывалось медленно. Края становились нежно-махровыми и ровными. В детстве она часто рисовала такой цветок: острые стрелочки шли из центра, их было так много, что получался шар. Много позже узнала, что есть такие цветы — хризантемы. Форма шара всегда была близкой, и сейчас, когда представляла свою любовь, виделась она ей переливчатым — из желтого в оранжевый — теплым и терпким на вкус апельсином. Хотя, каким уж там апельсином, скорее — шаровой молнией. Красивой в своей абсолютной непредсказуемости.
     Лидочка плакала. Происходило это так редко, что сейчас наблюдала этот процесс как бы со стороны, отмечая даже то, как падали слезы на бумагу, приобретая очертания крошечных японских хризантем. Вчера она не пошла на концерт. Был билет и пропал. Дело вовсе не в билете, а в том, что там был Он. Пропала возможность полтора часа пребывания в тихой нирване, когда нет ни одной мысли, а есть — чистейшее наслаждение созерцания: можно смотреть на его профиль, следить за тем, как опирается щекой на руку…
     Любовь была выдуманной на сто процентов. Ровно настолько же — безответной и платонической. Она была просто картиной — когда на холст каждый день ложится еще один штрих. В ней не было сюжета, замысла и композиционного решения. Но она была абсолютно живая, требовала ежедневного внимания в виде чувств — новых, часто совсем непонятных мазков на этом абстрактном полотне.
     Любовь была последней, закатной. От этого все более щемяще-нежной и ценной. Однажды в школе на уроке химии задали вырастить кристалл. Из раствора соли. Сначала Лидочка проверяла чуть ли не каждый час: растёт, не растёт, а потом забыла. Недели через три обнаружила в банке искристую веточку. Такой закон. Не надо слишком хотеть, все образуется само собой. Так и любовь — обретала вполне совершенную форму. Без насилия. Поскольку была совершенно не востребована другой стороной.
     Лидочка пошла на кухню, попребывала несколько минут в задумчивости. Ничего не хотелось. Ни сладкого, ни соленого. Она вспомнила, как на первом курсе два квартала шла за военным. У него в авоське лежала копчёная рыба. (Почему-то в то время сумки были в дырочку. Наверное, чтобы все просматривалось. Даже набор продуктов.) Военный был в шинели, молодой и румяный. Резко остановился, достал одну рыбку и протянул Лидочке. Улыбнулся: «Возьми. У меня жена тоже беременная». Лидочка не была беременная, просто так воспринимала жизнь. Жажда любви рождала любую другую: на вкус, запах и цвет.
     Еще она обожала аналогии. Ей все казалось взаимосвязанным. Случайность — проявление и дополнение необходимости. Вот и сейчас она думала о Нём. Глубоко немолодой и усталый, наверное, Он так же не хочет ничего. Бежит по кругу ежедневных дел, сопровождаемый свитой из ненужных людей, которым, в общем, нет до него дела — вне работы, Он исключен из круга их жизни. Нужен, пока нужен. Лидочка знала, что Он пройдет мимо её любви, даже не поняв, что это — берег.
     По тому же закону аналогии, вчера она получила письмо. От Первого Любимого. Прошло двадцать лет. Он прислал рассказ, для неё. Писал: «В подарок от судьбы я не получил ничего, кроме главного для душевной гармонии мужчины: мне досталась Женщина. Сейчас она стала для меня любимой Женщиной Осени. Её нет рядом». Двадцать лет. Зерно проросло, и плод заключался в нескольких строках. Для жизни этого — достаточно.
     Сейчас она рядом с Последним Любимым. Но Он этого не знает. И у него нет двадцати лет, а может быть — нет и двух. Кто знает? Он проходит мимо, всегда занятой, помахав на бегу рукой, улыбаясь мимолетной — для всех — улыбкой. Так и не узнав, что любить его так не будет никто и никогда.


Люблю

     Ты входишь и снимаешь ботинки посреди коридора… Два шага, только два шага, приникаю к тебе, и сердце плавится, и ноги — подкашиваются. «Боже мой… наконец, ты…»
     Проходишь и выуживаешь из синей салатницы ломтик лимона и оливку, жуешь и жмуришься от удовольствия. Счастье…
     Раздеваешься и бросаешь на кресло рубашку, брюки…
     Оборачиваешься полотенцем… Потом на кухне ставишь пепельницу на подоконник и куришь у форточки.
     Мы говорим, перебивая друг друга, хохочем… О чём ты, о чём?
     Ты принёс свою любимую селёдку. Только ты умеешь выбрать: пряную какую-то, малосолёную… Берёшь первую попавшуюся доску, чистишь рыбу. Доска, конечно, хлебная… Чёрт с ней! Я обнимаю тебя, целую спину… соленая…
     После, когда ты уснёшь, я буду слушать твоё сердце…
     Ты шумно спишь: бормоча и всхрапывая, а я шепчу: тихо, милый, тихо, я с тобой…
     В раковине — немытая посуда, и — капает кран… И горит свет в ванной... Пусть…
     Ты — здесь, рядом…
     Только ты…


Только ты

     В детстве я редко ломала игрушки, берегла…
     Но однажды, не выдержав этой муки — секрета наплыва узоров — один на другой — неповторяющихся, я вынула стёклышко из калейдоскопа.
     На ладони лежала горстка разноцветных осколков.
     И из этого?..
     Я смотрю на тебя и приказываю себе: запомни!
     И тысячи этих снимков вытесняют остальные лица.
     Моя память — хранилище твоих портретов.
     И никаких групповых и коллективных, тем более — парных.
     И даже наших — общих…
     Только ты — один…
     Время обходится с тобой нежно. Серебрит виски — слегка, чуть обозначает морщины, обдумывая рисунок каждой. И все чётче становится профиль, и я смеюсь: «Ты созрел для мемориальной доски…»
     Нет, нет, только не это….
     Утром мы идем по лесной дороге, и кукушка пробует голос.
     Про себя — сколько? Двадцать, тридцать, шестьдесят…
     — Она сумасшедшая, твоя кукушка…
     — Пусть. Я так её люблю…


Осенние встречи

     Осень ловко орудовала метлой, создавая композиции из облетевших листьев. Особенно она старалась возле старой скамейки на дальней аллее парка.
     Сколько лет они приходили сюда? Долго, очень долго…Уже и осень жизни поработала над их лицами, заострив черты — у него, и чуть обозначив сеть мелких морщинок — у нее.
     Иногда она приходила чуть раньше, садилась на самый краешек скамейки, и смотрела в просвет между деревьями, откуда появлялась его высокая, сейчас уже сутуловатая фигура. Они одновременно поднимали руки: привет, привет… Он целовал её, слегка касаясь щеки, а потом брал руку в свою большую ладонь и целовал каждый пальчик…
     Осень любила слушать их разговоры. Она устраивалась чуть позади, на спинке скамейки, иногда, шутя, бросала в них охапки листьев. Женщина смеялась и ловила их на лету...
     Расходились они всегда в разные стороны. Когда раньше уходила она, то он откидывался назад и прикрывал глаза… Тогда осень тихонько дула ему в лицо самым нежным своим ветерком: «Больно, милый?.. Потерпи…»
     Если первым поднимался он, то женщина придвигалась — на самый край, провожая глазами, пока он не оборачивался, и снова — общий жест: пока, пока…
     Иногда она закрывала глаза, и слёзы текли из-под ресниц, а осень — брызгала легким дождём, или опускала ей на лицо первые снежинки, которые таяли, не долетая до земли. Выбирала самый красивый лист: пятипалый желто-оранжевый — клена, или фиолетовый, почти чёрный — вяза… Опускала ей на колени подарок… Она всегда забирала его с собой.
     Осень представляла, как женщина входит в свой дом, достает с полки книгу, кладёт между страниц еще влажный и прохладный лист... Сколько их там? Кто же считал? Целая жизнь…


Запах любви

     Мои руки до сих пор пахнут сельдереем…

* * *

     Раз, два, три…
     Я вижу спортзал нашей старой школы: сквозь огромные пыльные окна, забранные частыми решетками — рассеянный мягкий свет; катушечный магнитофон; «Венский вальс» под счет Кузнечика — субтильного учителя бальных танцев: раз, два, три…
     Сентябрь. На даче — уборка урожая, нужно быстренько управиться с работой, чтобы успеть на репетицию. «Латина» была вчера, а сегодня — вальс, вальс… До головокружения.
     Кузнечик в начале года сформировал пары. И всё изменилось: Людочка вдруг стала почти на голову выше Олега — постоянного партнера и верного рыцаря, а я своему Дане буквально «дышала в пуп». И вместе нам уже не танцевать. Ну как можно так вымахать за одно лето?
     Впрочем, по легкомыслию и небольшой привязчивости, я переживала не слишком: пусть будет Олег, привыкну. Конечно, с Данькой мы были идеальной парой, хотя ругались до одурения и я колотила его кулаками по спине, а он грозился выполнить трюк Миронова из «Двенадцати стульев» — разжать когда-нибудь руки…
     А вот Олег… Я случайно увидела, как стоял он в конце темного коридора, прижавшись лбом к оконному стеклу.
     Все знали, что Людочку он любил с первого класса. И на бальные пришел из-за нее. И оказался вдруг очень перспективным. Ему пытались предлагать других партнерш, но Людочка застила белый свет. Пусть третье место, не первое, лишь бы — с ней.
     А теперь — ничего не попишешь. Смешно, если дама выше тебя, недопустимо. Но еще хуже — когда не лежит душа. Не получится танец, хоть убей. Нет куража. Нужно или любить, или — ненавидеть. Надо, чтобы было чувство.
     На занятия я мчалась, не чуя ног. В ритме мазурки. С подружкой Верой у нас был секрет. Обычно вечером она звонила первая и сразу спрашивала: «Ну, как ты?» А я, в зависимости от настроения, отвечала: «Да… полонезное такое состояние…» Или: «Просто класс! Пасадобль!»
     Олег вроде и был, и — не был. Все он делал правильно, красиво и чётко. Но взгляд неизменно скользил за Людочкой и Данькой. И причем здесь я…
     Раз, два, три…
     — Чем пахнет? — Олег принюхивался к ладоням…
     Я поднесла свои к лицу. Слабый запах сельдерейных листьев. Господи, но как пахли его руки... Раз и навсегда я поняла, что будет значить для меня этот запах…
     Прошел сумасшедший год. И на областном конкурсе мы взяли первое место. Но ничего не случилось… Все так же Олег провожал Людочку, и так же — как подсолнечник за жёлтым знойным диском — его глаза неотступно следовали за второй парой.
     После девятого класса Олег поступил в мореходку и уехал из нашего маленького городка. Людочка осталась, хотя, говорят, он приезжал и просил ее поехать с ним во Владивосток. Отказалась.

* * *

     Вчера позвонила Вера:
     — Ната, как ты?
     — Да так. Хотелось бы — танго… Но, как всегда, — кадриль… Фигура первая, вторая.
     — Ты что, забыла? Сегодня — вечер встречи. Двадцать лет. Кстати, первый раз Олег будет. Вырвался из морей-океанов.
     Я мелко-мелко шинкую сельдерей…
     Может быть, может быть…


Тебе

     Если бы можно было провести в сердце генеральную уборку, выбросив весь мусор, накопившийся за годы. Стоит только нечаянно коснуться этого — такого спокойного с виду необъятного моря, как поднимается буря, все приходит в движение. Как обломки старых кораблей на дне — обрывки воспоминаний. А на поверхности — волны, водовороты из чувств, несостоявшихся разговоров и решений — по поводу. По любому поводу.
     Как, ну как сгрести в кучу старые листья давно отжившего, а главное — пережитого, перемолотого, которое все равно болтается где-то на задворках памяти, цепляет и скрежещет, то царапая, а то пропарывая неожиданно и глубоко.
     Все это — только фундамент, подготовка к главному, которое приходит чаще всего на закате дня. Печаль вечерних сумерек, когда все на грани: палящее солнце прошлого, сожженные мосты, пепел прежних чувств и отношений переходит в настоящее — с глубиной и осознанием новых мгновений — любви последней, самой сильной и безнадежной.
     Долгий путь — к тебе. Когда понимаешь, что судьбу не обманешь, она подстережет тебя на повороте, сомнет и уничтожит весь нажитый опыт, заставит сердце обмирать при звуке голоса, когда день полнится мгновениями — взглядом, в котором читаешь придуманную нежность, фразой — в которой тысячу раз найдешь потаенный смысл.
     Зачем это сейчас — когда Бог должен быть милостив, даруя покой и волю. Как права Марина, написав лучшие строки: «Мне нравится, что Вы больны не мной». Тяжелый морок, под названием любовь. Обостряется все — до боли — и запахи, и звуки, и день — без тебя — теряет смысл и наполненность, и все соразмеряется по незначимым и чаще всего — придуманным линиям желаемого.
     Меняются все ориентиры, значимое становится мелким, детали вырастают до символов. И отдал бы многое — за избавление. Но ведь и путь в никуда — это тоже путь. И нужно его пройти. Только теперь, когда знаешь, что цель — иллюзорна, ее просто нет, наконец, понимаешь ценность дороги: рассвета и жажды, перелива родника и палевого цвета теплой пыли. Когда исчезает цель, наступает осознание дара — самой возможности пережить на вершине: и день, и час, и минуту.
     Я благодарю Бога, что дал мне возможность встретить тебя.


Письма

     Иногда мне кажется, что любая попытка — сказать — обречена. Сказано все и обо всем. Миллионы слов просеяны сквозь миллионы сит. Ничего нового просто нет. Стоит ли еще и еще раз пробовать?
     Я всегда любила слова. Хранила пачки писем. Впрочем, желание что-то перечитать возникало редко. Я брала их иногда, смотрела на тот или иной листок, уже потертый на сгибах, с косыми торопливыми строчками, или мелкой округлой неразборчивой вязью ровных букв, — и откладывала в сторону.
     Однажды я пережила довольно страшные минуты, когда мой второй муж, совершенно в здравом уме и абсолютно трезвый (кстати, он не пил вообще — может, это и плохо?), стоял в проеме двери (вот почему-то именно — в проеме), держал в руках карабин и очень тихо, почти шепотом, просил порвать письма, написанные мной первому мужу. Впрочем, слово «просил» не совсем уместно, учитывая заряженное ружье, но он именно просил…
     О чем я думала, когда мелкие-мелкие обрывки писем укладывались в пеструю и неровную кучку возле моих ног? Такие же обрывки-мысли мелькали, не успевая построиться в четкую сюжетную картинку. Одно из самых длинных писем написано было ночью, в квартире на окраине большого города, когда мне минуло двадцать лет.
     Я ждала своего первого сына, это был, наверное, месяц третий беременности, все звуки и запахи обострились до какой-то невыносимой черты. Я была одна в нашей квартире на девятом этаже. Третий час ночи, телефон тогда еще не установили, и вообще телефон — это уже роскошь, тогда очереди существовали немыслимые. Муж домой не пришел после вечерних занятий в университете, я писала полночи горькое и поистине душераздирающее письмо, и уснула только под утро.
     А вот это пробуждение я запомнила навсегда. Засыпала с единственным желанием — умереть, чтобы этот подлец застал утром хладный труп молодой жены и понял, наконец, что же он натворил.
     Я открываю глаза и понимаю, что желание мое исполнилось. Причем исполнилось даже с большей прелестью, нежели ожидалось, поскольку я оказалась прямо в раю. С головы до ног я была усыпана бело-розовыми маргаритками, на голове нащупала венок из белых, опять же, лилий, которые источали совершенно удушающий аромат. Но вершиной всего были длинные и узкие листья пальмы, свисавшие почти над лицом. Несколько минут я ждала какого-то продолжения, ну, скажем, — полета ангелов с арфами в руках, или архангела, распахивающего какие-нибудь врата…
     Только минут через пять сообразила, что надо мной все-таки до боли знакомый потолок собственной квартиры, а не облака, как следовало тому быть. Вот это возвращение — обратно — было таким неохотным, словно обманули меня в чем-то давно жданном и вдруг обретенном.
     Я спустила ноги с кровати, стряхнув несколько маргариток на пол. Пальма оказалась в жестяном бачке с устрашающей красной надписью неровными буквами «Мусор», хотя была она совершенно роскошной и живой. Под ней — в позах эмбрионов — сладко спали два Сашки — Сашка Рыжий и Сашка Черный. Друзья семьи и сокурсники. Пошалили. Как всегда.
     Мой юный муж спал на кухне, пристроив голову на столе между хлебницей и чайником. Странно… Еще несколько часов назад я готова была именно эту хлебницу запустить в него прямо на пороге. Но сейчас нежность поднималась во мне тихими волнами, заставляла целовать эту глупую и родную макушку. Он открыл глаза:
     — Как ты могла?! Как ты могла написать такое письмо? Я плакал всю ночь! Совести у тебя точно нет!
     Наверное, эти письма и были то лучшее, что я написала за свою жизнь.


Счастье

     Песок мелкий и жаркий… Будто пропущенный сквозь жернова той старой заброшенной мельницы, что миновали — час назад.
     Только на просёлочных русских дорогах такой песок. Как нежная пыль.
     Мы идём босиком.
     Метёлки овса подёрнуты матовым налётом. Жара…
     Спустимся к реке, и будем плыть, выглядывая бережок...
     Ты поставишь палатку, поймаешь щучку, запечёшь её в углях…
     Я выхожу из палатки. Июльское утро. Никогда не видела такой росы… На каждой травинке — по прозрачной маленькой сфере, с солнцем внутри…
     Раздеваюсь донага, иду на поляну... Откуда знаю? Надо искупаться в этой росе. Лечь и семь раз перекатиться. Загадать желание… Раз, два…
     Ты стоишь, смотришь и улыбаешься. О чём?
     — Слава богу, обошлось... Я всё время думал: только бы не было стекла…
     Можно было и не загадывать. Сбылось: «Милый, милый, мы — как боги, Целый мир — для нас».
     Луна похожа на любимый оранжевый шарик с новогодней ёлки. Шар — из моего детства…. Матовый, упоительно мандаринового цвета. Мне нравилось его нюхать и летом, и весной, вспоминая: праздник… Шар опоясывала серебряная полоска. Я вела по ней пальцем — бесконечно…
     Помню, мы возвращались из гостей, мама везла меня на санках. Поскрипывал под полозьями снег, деревья застыли в инее. Я подняла голову к небу. Оранжевым тёплым шаром высоко стояла луна. В бескрайней черноте… И я заплакала. От полноты жизни и красоты…
     И сегодня мне хочется плакать... Потому что мы — вместе, и целый мир — для нас…
     В такую ночь нельзя спать в палатке. Ты несёшь охапки травы, и мы стелем ложе на поляне. Обостряются все запахи и звуки. И волны шепчут свою бесконечную нежную песню.
     И луна — так близко…
     Мы идём, взявшись за руки, по щиколотку в воде…
     Я наклоняюсь: стрелолист… Почему никогда не видела раньше? Цветёт — в метёлку собраны плотные белые лепестки с бордовой чашечкой тычинок.
     Ты обнимаешь меня, и мы стоим — замерев… Моё ухо — чуть повыше твоего сердца, и я слушаю мерные приглушенные удары…
     — Что ты там шепчешь?
     — Тихо… Это я Богу: спасибо…
     — И от меня — тоже…
     Ты берёшь меня на руки, как ребёнка, и несёшь на глубину:
     — Покажи нерпочку…
     Я плыву смешным, вчера придуманным стилем…
     Хочу запомнить тебя таким: в брызгах воды, с прищуренными глазами…
     Счастливым…
 

На первую страницу Верх

Copyright © 2010   ЭРФОЛЬГ-АСТ
 e-mailinfo@erfolg.ru