Читальный зал
На первую страницуВниз

Елена Уварова (Москва) родилась в г. Алма-Ате (Казахстан); юрист по образованию, служила в правоохранительных органах, сейчас на гражданской работе. Стихи пишет с 2014 года. Призёр, победитель, финалист и лауреат международных конкурсов и турниров: «Кубок Мира по русской поэзии» (2017), «Хранители наследия в действии» (2018), «Птица» им. Игоря Царёва (2018), «Золотой Grand Германии» (2019), «Жизнь начинается с вечера…» (2020), «Эмигрантская лира» (2020), «Открытый Чемпионат Балтии по русской поэзии» (2020). Лауреат VII и VIII Международного поэтического конкурса «45-й калибр» имени Георгия Яропольского (2019, 2020). Стихи публиковались в коллективных сборниках «Память сердца» и «Остров сокровищ», в альманахах «Писатели 21 века» (2018) и «Глаголь» (2017), в журнале «Фабрика Литературы» (2019) и Веб-журнале «Изба-читальня».

 

ЕЛЕНА  УВАРОВА

НА ПЕРЕКРЕСТКЕ ТЫСЯЧИ ДОРОГ

* * *

Хрущёвки. Август.
Зреет облако, грозится ливнем за версту.
Луна, как пуговка из войлока, пришита к звёздному холсту.
До одуренья пахнет сливами и дымом сонного костра.
Скрипят качели сиротливые в тени заросшего двора.
Подростки пыль сметают с лавочек, окурки прячут в бересклет.
На проводке танцует лампочка, треща, разбрызгивает свет.
А рядом дед, хлебнув анисовки, остекленело смотрит вдаль,
как будто важное и близкое в погасших окнах увидал.
Крадется счастье предосеннее. Горчит покой, как старый мёд.

Двор на меня глядит рассеянно, вздыхает, и –
не узнаёт.
 

Письмо заморского королевича из Руси

Приветствую, отец. Ну как дела?
Тебя ещё не выбить из седла,
как многие мечтают в королевстве?!
А здесь война сменяется чумой,
до смерти – два аршина по прямой,
и сажень – до иных великих бедствий.

Отец, я не смеялся восемь лет.
Здесь воздух от несчастий перегрет,
и плач ветров тосклив и монотонен.
Здесь крыс намного больше, чем людей.
А впрочем, как сказал стрелец Гордей:
«Пока здесь эти твари, мы не тонем».

Рогожная душа не любит шёлк.
Был сильный голод, Бог в тот год ушёл,
забрав трудолюбивых и хороших.
И множились дубовые кресты.
Я выл голодным псом до хрипоты,
пугая заблудившихся прохожих.

Отец, здесь тёмный люд и тёмный край,
в котором правит ёкарный бабай.
Его все почитают с малолетства.
Я в словнике (на пасху аккурат)
прочёл, как объяснили слово «брат» –
мол, это некто в битве за наследство.

В семье моей всё та же пастораль:
жена глядится в зеркало, как в даль,
в то самое, от умершей царицы,
красуется и бредит, хохоча.
Я пью в расстройстве брагу по ночам,
и хочется по-русски материться.

Я медленно пошёл ко дну, и мне,
гораздо проще жить на этом дне,
поскольку там проблемы смехотворны.

Бывай, отец. Пиши и не болей.
С приветом, королевич Елисей,
в котором Русь давно пустила корни.


За десять дней до свадьбы

За десять дней до свадьбы он сказал:
«Я не готов».
И крыть мне было нечем.
Рубцом белела в небе полоса –
гудящий лайнер небо изувечил.
Я плакала у старых тополей
во дворике, в субботней дребедени,
где, путаясь в развешенном белье,
расхаживали люди-привиденья.
Какой-то дед, поддатый старый чёрт,
сипел: «Не хнычь. Мы тонем там, где мелко.
Беда твоя, как молодость, пройдёт,
пей залпом жизнь... И дай на опохмелку».
Горланила старуха: «Лысый хрен,
не лезь до баб – чужая хата с краю».

Здесь не было годами перемен,
поскольку перемены всех пугают.
И я клялась забить на мужиков,
да ну их на, от них сплошное горе.
Шумели птицы, тени облаков
висели, как циновки, на заборе.

...Я шла домой, глотнув такую муть,
что бил озноб, до жара пробирая.
И так хотелось вечер обогнуть
с безлюдного нехоженого края,
упасть в траву, не думать, не спешить,
смотреть, как в паутине муха бьётся,
летит оса и тащат мураши
в чужую даль расколотое солнце.


В больничной клетке

В больничной клетке ветер дул из окон,
покуда, пеленая солнце в кокон,
январский полдень плыл, не торопясь.
Хромая санитарка из Тамбова
ломала тишину ядрёным словом,
и тряпкой по углам гоняла грязь.
Я думала: «Прорвёмся – выпал повод.
Вот только б не вошёл в палаты холод,
и врач не нашаманил нам беды.
Вот только б не просили больше денег.
А жить начнём, Алёшка, в понедельник,
когда уйдём из пасмурной среды».

Здесь веяло то плесенью, то скукой.
Я шла из гардероба, мыла руки.
Вот мёд, вот сыр, с ним запах костромской.
И выстрелом казался голос рядом:
«Не нужно, мама, стены мерить взглядом.
Не нужно здесь сидеть. Иди домой».
И было горько, было больно снова.

Мне снилась санитарка из Тамбова.
Она смотрела гневно в пустоту.
Я ей кричала вслед: «Пойми, сестрица,
пройдёт и это. Жизнь нам только снится».
...И просыпалась с криками, в поту.


Под Бугульмой

Закрой глаза. Однажды будет встреча
в каком-нибудь кафе под Бугульмой,
где пресная баранина и гречка
заправлены остывшей тишиной,
где публика до мая разлетелась,
сквозняк и пыль пасутся у двери.
Мы снимем медовухой онемелость,
и всяких пустяков наговорим,
чтоб жизнь глядела весело и пьяно,
и сдержанность была невмоготу.
А месяц вынет ножик из кармана,
ломтями накромсает темноту.
Нас вынесет на улицу к воротам,
к мангалу, где дымок нетороплив,
где мы сойдём с ума бесповоротно,
друг друга в этом месте застолбив,
чтоб сутки бредить в местном пансионе,
дразнить судьбу, вытряхивать суму,
любить взахлёб, очнуться, и спросонья
не вспомнить ни себя, ни Бугульму.


Проклятый дар

Он помнил всё: проклятый дар
за ним пришел из прошлой жизни,
из тех времен, когда Всевышний
бродил по древним городам.

Он вспоминал в своем углу
на Ломоносовском проспекте,
как дул с Кедрона пыльный ветер,
и небо падало во мглу,
как за неясной тенью вслед
он шел уверенно и быстро,
как бились факельные искры
о тридцать чёртовых монет.
Когда в кайму былого дня
луна вползала коромыслом,
а в голове чумные мысли
метались стаей воронья,
кривился в муках тонкий рот,
менялись хроники и лица.
Вот снова пыль, дорога мглиста,
витиеватый поворот
туда, где зло смеялось всласть,
где пахло облако овчиной,
и грязь на кожице осины,
как кровь на ране, запеклась.
Он слышал звон дурных монет
в дрожанье старого трамвая,
когда жена его, зевая,
твердила рядом: «Бога нет».

Летели птицы в никуда,
клевали в голову, покуда
он убивал в себе Иуду,
недоубитого тогда.


Мы разъехались

Мы разъехались, разбежались.
Избы сдвинуты набекрень.
Если время вонзает жало,
если прошлое – только тень,
даже память болит и плачет.
Жизнь – затянутая петля.
Ты остался, мой друг, а значит
не сиротская здесь земля.
Ты впитал её воздух душный,
запах ветра в полях сырых,
сонность осени, прель конюшен,
над которыми дождь затих.
Ты её поднимал с колен, и
не казалась туманной высь.
Нет в полях первозданной лени,
просто пахари извелись.
Ты ворчал на неё с досады,
тихой песней ласкал в ночи,
где веками трещат цикады,
как сухие дрова в печи.
И река, понимая ноты,
распевалась всегда с тобой.

Возрождалась земля, чтоб кто-то
смог вернуться опять домой.


На крыльце районного суда

Не дошли до лета: попрощались
на крыльце районного суда.
Провода трамвайные трещали,
рассыпалась снежная слюда.
На бумаге подпись закорючкой,
две печати, куча горьких слов,
мол, не могут двое невезучих,
бессердечных, алчных дураков
разделить судьбу. Им вместе тесно.
Развести. И точка. Все дела.
У крыльца суда ступеньки в бездну.
Рядом с урной брошена метла.
Вот и всё. Приплыли, детка, или
разошлись, как в море корабли.
И мело весь май. И говорили,
будто отклонилась ось Земли.


Мирная держава

Школьный класс, стеллаж – перегородкой,
три окна на юг обращены.
Военрук с квадратным подбородком
говорит о принципах войны.
Бред несёт! Мы – мирная держава.

За окном белеет гастроном:
«Пепси» нет, зато пылится «Ява»,
и портвейна с вермутом полно.
Слева видно краешек больницы
(мы там летом тырим инвентарь).

Военрук цензурно матерится,
пополняя далевский словарь.
Не дорос по службе до комбата,
добродушен, тучен, мешковат,
то хохмит, то смотрит виновато,
теребя потёртый самиздат.

Мы кричим, но он не слышит крика,
как Бетховен, старый и глухой.
Юлька спит, лицом уткнувшись в книгу:
до утра якшалась с гопотой.

Смех вокруг, ведь жизнь, как грипп, заразна,
оттого все счастливы вполне.
Миру – мир! Мы думаем о разном,
не желая думать о войне.


Вещи

Был воздух в доме пряным и сухим,
свинцовой безнадежностью налитым,
казалось мне, что время через сито
процежено отсутствием твоим,
делившим всё на «завтра» и «вчера»,
на «целое» и «скомканные части».
раскалывалось счастье на несчастья.

Мне жарко становилось, но жара
была здесь ни при чем. Я видел свет,
спускавшийся на стены в виде трещин.
Забытые тобой на полках вещи –
старинные гравюры и планшет –
я гладил, и теплело на душе,
как будто это дети. Наши дети!
И не было родней на целом свете,
фактически ненужных мне вещей.


Привокзальная скамья

Я тридцать лет, отчаявшись, жила
в застенках одиночества, где память,
застывшая, как древняя смола,
вдруг начинала плавиться и таять.
И прошлое желтело по краям,
и сыпалось трухой неудержимо.
Но странно… привокзальная скамья
мне помнилась до пепельных прожилок,
до крапинок. Отсюда на войну
ты уходил – и я потом годами
тебя ждала, врастая в тишину,
в колесный стук, рожденный поездами.
Я помнила почти наверняка:
последний вечер, лунная медяшка,
ты – в стоптанных кирзовых сапогах,
в потертой кепке, в куртке нараспашку,
обняв меня, забыв про сотню бед,
пытаешься шутить и что-то шепчешь…
Танцует на листве фонарный свет,
пыхтит состав унылый, бесконечный.
И счастье обрывается, как нить…
В истошных криках путается осень.
А лавочка вокзальная хранит
твое тепло...
Я долго буду после
ходить сюда, смотреть на поезда,
на выжженное небо, пыльный ветер.
И помнить, как отсюда навсегда
ты уходил.
в холодном сорок третьем.


На перекрестке тысячи дорог

На перекрестке тысячи дорог,
откуда несся ветер запоздалый,
шумел июнь дождями небывало,
как будто бы наплакаться не мог.
А возле, в забегаловке одной
владычица меню – официантка –
ловила пульс классического танго,
прибитого вдруг радиоволной.
Передник съехал набок: с'est la vie,
в руках закономерная усталость.
До двадцати – три года ей осталось.
Недетский взгляд упрям и деловит.
В кармане, рядом с пачкой сигарет,
залистанные мудрости Шекспира.
Под ними карандашные пунктиры,
похожие на длинные тире.
Неглупая, могла бы в институт
хоть нынче поступать. Но не сложилось.
Семья большая – вечная немилость,
обыденный, житейский старый кнут.
А в общепите тишь да благодать,
июнь, дожди, народец полупьяный...
Она читала судьбы, как романы,
Мечтая хоть одну переписать.


Петропавловка

Мне снится Петропавловка моя:
две улицы, почтамт, продмаг, затишье,
некрашеная школьная скамья,
полынный чад и воздух неподвижный.
Здесь детство, здесь его малинный дух,
здесь жизнь бродила ветрено-босая:
на пастбище, где старенький пастух
живой во сне, и стадо выпасает,
в реке, где допоздна месила грязь,
и чудился от страха «тинный волос»,
где облако, под вербою кружась,
как ватная подушка, распоролось.
Мне снится мамин дом, и мама в нём,
сегодняшней меня моложе вдвое,
дрова в печи охвачены огнём,
и я горю, и небо грозовое.
А там, за домом, стонет сон-трава,
и по степям уходит без оглядки.
Зовут друзья, сплетаются слова:
«бежим», «играть», «скорей», «лапта» и «прятки».
Мы «взрослые»: на всех полсотни лет.
Наш мир ещё безмерно бесконечен,
в нём прорва понедельников и сред,
а где-то между ними наши встречи.



Русалочка

Горе, как нитки, скручу в клубок,
саван свяжу, порыдаю всласть я.
Ганс, ты когда-то сказал, что Бог
не забирает не знавших счастья.
После не страшно себя терять…
Чушь! Ведь потери – всегда потери.
Если бы время метнулось вспять, словно волна, набежав на берег,
может быть я… Впрочем, нет. К чему?! Путь выбирает по силам каждый.
Думаю, сёстры меня поймут, бабушка тоже простит однажды.
Знаешь, недавно мне снился дом: тёплое море, где стаи рыбок
пёстрым ковром выстилают дно – все его впадины да изгибы.
Я ощущала дыханье волн, слушала шёпот и смех актиний.
Трогала пальцем небесный склон: бархатный, мягкий, лилово-синий.
Видела белых чудесных птиц, солнечный свет, а потом ненастье…
Утром проснулась, а рядом – принц… нежно целует мои запястья.
В светлых глазах и любовь, и боль: неотвратимой беды предтечи.
Шепчет: «Любимая, я с тобой через года прошагал бы в вечность.
Но для другой я храню обет: воля отца да в казне прорехи…»
Зыбкая радость страшнее бед. Лучше б её не познать вовеки.

Боже, как трудно сейчас дышать, медленно плыть в пустоту Вселенной.
Ганс, напиши, что моя душа стала наутро морскою пеной.
Мол, родилась я с большим хвостом; ноги достались как божья кара.
Но никогда не пиши о том, будто бы счастье дается даром.


Июнь

В закатный час над ресторанами,
в табачном облаке паря,
мигали звёзды оловянные
осоловевшим фонарям.

Смолкали птицы постепенно, и
фокстротом полнилась земля,
лилось-искрилось счастье пенное
по золочёным хрусталям.

В тени хлопот с любовным привкусом,
теплом асфальтовым дыша,
кипела жизнь на вечном примусе
провинциальных горожан.

Черкал на лавке за эстрадою
студент, не ведая забот:
«Люблю! Женюсь! Июнь, 20-е».
А ниже: «41-й год».


Мы повстречались в N-ске

Мы повстречались в N-ске, где мир отчаян,
где каждый первый жаждет в Москву отчалить,
но до неё пара тысяч холодных вёрст.
Ветер кусал нам щёки, царапал руки,
лез под пальто и тыкался мордой в угги,
выл, словно псина, и всюду совал свой нос.
Были дома расписаны, как шкатулки,
тропы вели в пустынные переулки,
плакало небо и скупо цедило свет.
Ты говорил, что наши следы сотрутся,
нас не отыщет время, поскольку улиц,
да и, пожалуй, N-ска на картах нет.

Чтобы взлететь, а после упасть и сбрендить,
мы согревали зиму палёным бренди,
вязли в офлайне, привычно забыв про сеть.
Мы не боялись взглядов и пересудов
местных святых, в которых не спят иуды,
тех, что любили из окон на нас глазеть.
Это казалось странным, пустым, и только.

Нас прошивало нитью калёной, тонкой.
Ты говорил, что прорвёмся, но не сейчас.
Пеплом стелился «Винстон», сходились тучи.
Шли второпях часы, и на всякий случай
мы целовались неистово… про запас.


Мама

Много лет не была я в своём городке.
Там с плаката старуха в пунцовом платке
вечно в душу смотрела упрямо.
Там от края до края – не край, а дыра,
но в заросшем квадрате большого двора
ждёт меня постаревшая мама.

Помню, ссорились с ней, разгоралась война.
Мамин голос звенел и хлестал докрасна,
достигая намеченной цели.
– Ты к нему не пойдёшь!
– Не удержишь, пойду!
Мы по-женски умели придумать беду.
А потом, обнимаясь, ревели.

– Ты курила!
– Да ну, это пахнет весной.
Отгуляю весну, а потом выпускной.
Гул затихнет, шагну на подмостки.
– Ты же девочка! Ветер играет в крови?!
Не целуйся до свадьбы, лицо не криви.
Ты куда?
– Прошвырнусь до киоска.

Время мчится. Я снова в родимом краю.
«Здравствуй, мама. Не пью, не даю, не курю».
Убедительно вру, как реклама.
Городок безмятежен, спокоен на вид,
а с плаката (мне чудится) в душу глядит
не чужая старуха, а мама.


На первую страницу Верх

Copyright © 2020   ЭРФОЛЬГ-АСТ
 e-mailinfo@erfolg.ru