На первую страницуВниз

На поэтическом вечере Дмитрия Быкова поэт Юрий Ряшенцев сказал, что не так давно он усомнился в справедливости известных пушкинских слов о “глуповатости” поэзии, ибо Дима, на его взгляд, умнейший человек Москвы (и – так и хочется добавить – Московской области).
Я считаю, что сомнения Ю. Ряшенцева напрасны:
Пушкин, как всегда, прав.
А между тем Димка – без дураков – умён.
Дело в том, что лично для меня
умный человек, пишущий глуповато,
не есть парадокс.
Наоборот.
Чем умнее (и, разумеется, одареннее) поэт,
тем, если так можно выразиться,
глуповатее его стихи.
Разберемся с терминами.
“Глуповатость” по Пушкину,
как мне кажется, –
это доступность, хорошая простота,
если хотите, попсовость, если не хотите, лубок.
Лубок – который, с одной стороны,
понятен всем (любому дураку!),
а с другой – таит глубины,
занырнуть в которые может далеко не каждый.
Христос, как известно, говорил притчами,
этими лубками от поэзии,
и Его слышали как толпы простолюдинов,
так и Ученики.
Имеющий уши да слышит.
Каждый – своё,
потому что уши у всех разные.
Глуповатость поэзии есть её объективная слышимость.
Христос это понимал.
Пушкин с Быковым, похоже, тоже.

Инна Кабыш     

 

 

Дмитрий Быков

 

БАЛЛАДА ОБ ИНДИРЕ ГАНДИ

Ясный день. Полжизни. Девятый класс.
Тротуары с тенью рябою.
Мне еще четырнадцать (ВХУТЕМАС
Так и просится сам собою).

Мы встречаем Ганди. Звучат смешки.
“Хинди-руси!” – несутся крики.
Нам раздали радужные флажки
И непахнущие гвоздики.

Бабье лето. Солнце. Нескучный сад
С проступающей желтизною,
Десять классов, выстроившихся в ряд
С подкупающей кривизною.

Наконец стремительный, словно “вжик”,
Показавшись на миг единый
И в глазах размазавшись через миг,
Пролетает кортеж с Индирой.

Он летит туда, обгоняя звук,
Оставляя бензинный запах,
Где ее уже поджидает друг
Всех раскосых и чернозадых.

(Говорят, что далее был позор,
Ибо в тот же буквально вечер,
На Индиру Ганди взглянув в упор,
Он сказал ей “Маргарет Тэтчер”.)

Я стою с друзьями и всех люблю.
Что мне Брежнев и что Индира!
Мы купили, сбросившись по рублю,
Три “Тархуна” и три пломбира.

Вслед кортежу выкрикнув “Хинди-бхай”
И еще по полтине вынув,
Мы пошли к реке, на речной трамвай,
И доехали до трамплинов.

Я не помню счастья острей, ясней,
Чем на мусорной водной глади,
В сентябре, в присутствии двух друзей,
После встречи Индиры Ганди.

В этот день в компании трех гуляк,
От тепла разомлевших малость,
Отчего-то делалось то и так,
Что желалось и как желалось.

В равновесье дивном сходились лень,
Дружба, осень, теплынь, свобода...
Я пытался вычислить тот же день
Девяносто шестого года:

Повтори все это хоть раз, хотя,
Вероятно, забудешь дату!
Отзовись четырнадцать лет спустя
Вполовину младшему брату!

...Мы себе позволили высший шик:
Соглядатай, оставь насмешки.
О, как счастлив был я, сырой шашлык
Поедая в летней кафешке!

Утверждаю это наперекор
Всей прозападной пропаганде.
Боже мой, полжизни прошло с тех пор!
Пронеслось, как Индира Ганди.

Что ответить, милый, на твой призыв?
В мире пусто, в Отчизне худо.
Первый друг мой спился и еле жив,
А второй умотал отсюда.

Потускнели блики на глади вод,
В небесах не хватает синьки,
А Индиру Ганди в упор, в живот
Застрелили тупые сикхи.

Так и вижу рай, где второй Ильич
В генеральском своем мундире
Говорит Индире бескрайний спич –
Все о мире в загробном мире.

После них явилась другая рать
И пришли времена распада,
Где уже приходится выбирать:
Либо то, либо так, как надо.

Если хочешь что-нибудь обо мне, –
Отвечаю в твоем же вкусе.
Я иду как раз по той стороне,
Где кричали вы “Хинди-руси”.

Я иду купить себе сигарет,
Замерзаю в облезлой шкуре,
И проспект безветренный смотрит вслед
Уходящей моей натуре.

Я иду себе, и на том мерси,
Что особо не искалечен.
Чем живу – подробностей не проси:
Все равно не скажу, что нечем.

Эта жизнь не то чтобы стала злей
И не то чтобы сразу губит,
Но черту догадок твоих о ней
Разорвет, как Лолиту Гумберт.

И когда собакою под луной
Ты развоешься до рассвета –
Мол, не может этого быть со мной! –
Может, милый, еще не это.

Можно сделать дырку в моем боку,
Можно выжать меня, как губку,
Можно сжечь меня, истолочь в муку,
Провернуть меня в мясорубку,

Из любого дома погнать взашей,
Затоптать, переврать безбожно –
Но и это будет едва ль страшней,
Чем сознанье, что это можно.

И какой подать тебе тайный знак,
Чтоб прислушался к отголоску?
Будет все, что хочется, но не так,
Как мечталось тебе, подростку.

До свиданья, милый. Ступай в метро.
Не грусти о своем уделе.
Если б так, как хочется, но не то, –
Было б хуже, на самом деле.

 

* * *

Лучше уж не будет.
И. А. Бунин.

Блажен, кто белой ночью после пьянки,
Гуляя со студенческой гурьбой,
На Крюковом, на Мойке, на Фонтанке
Хоть с кем-нибудь, – но лучше бы с тобой,

Целуется, пока зарею новой
Пылает ост, а старой тлеет вест
И дух сирени, белой и лиловой, –
О перехлест! – свирепствует окрест.

...Век при смерти, кончается эпоха,
Я вытеснен в жалчайшую из ниш.
Воистину – все хорошо, что плохо
Кончается. Иначе с чем сравнишь?

 

* * *

Теплый вечер холодного дня.
Ветер, оттепель, пенье сирены.
Не дразни меня, хватит с меня,
Мы видали твои перемены!
Не смущай меня, оттепель. Не
Обольщай поворотами к лету.
Я родился в холодной стране.
Честь мала, но не трогай хоть эту.

Только трус не любил никогда
Этой пасмурной, брезжущей хмури,
Голых веток и голого льда,
Голой правды о собственной шкуре.
Я сбегу в этот холод. Зане
От соблазнов, грозящих устоям,
Мы укроемся в русской зиме:
Здесь мы стоим того, чего стоим.

Вот пространство, где всякий живой,
Словно в пику пустому простору,
Обрастает тройной кожурой,
Обращается в малую спору.
Ненавижу осеннюю дрожь
На границе надежды и стужи:
Не буди меня больше. Не трожь.
Сделай так, чтобы не было хуже.

Там, где вечный январь на дворе,
Лед по улицам, шапки по крышам,
Там мы выживем, в тесной норе,
И тепла себе сами надышим.
Как берлогу, поземку, пургу
Не любить нашей северной музе?
Дети будут играть на снегу,
Ибо детство со смертью в союзе.

Здравствуй, Родина! В дали твоей
Лучше сгинуть как можно бесследней.
Приюти меня здесь. Обогрей
Стужей гибельной, правдой последней.
Ненавистник когдатошний твой,
Сын отверженный, враг благодарный, –
Только этому верю: родной
Тьме египетской, ночи полярной.

 

СУМЕРКИ ИМПЕРИИ

Назавтра мы идем в кино –
Кажется, на Фосса. И перед сеансом
В фойе пустынно и темно.
И. Богушевская

Мы застали сумерки империи,
Дряхлость, осыпанье стиля вамп.
Вот откуда наше недоверие
К мертвенности слишком ярких ламп,
К честности, способной душу вытрясти,
К ясности открытого лица,
Незашторенности, неприкрытости,
Договоренности до конца.

Ненавидя подниматься затемно,
В душный класс по холоду скользя,
То любил я, что необязательно,
А не то, что можно и нельзя:
Легкий хмель, курение под лестницей,
Фонарей качание в окне,
Кинозалы, где с моей ровесницей
Я сидел почти наедине.

Я любил тогда театры-студии
С их пристрастьем к шпагам и плащам,
С ощущеньем подступа, прелюдии
К будущим неслыханным вещам;
Все тогда гляделось предварением,
Сдваивалось, пряталось, вилось,
Предосенним умиротворением
Старческим пронизано насквозь.

Я люблю район метро “Спортивная”,
Те дома конца сороковых.
Где Москва, еще малоквартирная,
Расселяла маршалов живых.
Тех строений вид богооставленный,
Тех страстей артиллерийский лом,
Милосердным временем расплавленный
До умильной грусти о былом.

Я вообще люблю, когда кончается
Что-нибудь. И можно не спеша
Разойтись, покуда размягчается
Временно свободная душа.
Мы не знали бурного отчаянья –
Родина казалась нам тогда
Темной школой после окончания
Всех уроков. Даже и труда.

Помню – еду в Крым, сижу ли в школе я,
Сны ли вижу, с другом ли треплюсь –
Все на свете было чем-то более
Видимого: как бы вещью плюс.
Все застыло в призрачной готовности
Стать болотом, пустошью, рекой,
Кое-как еще блюдя условности,
Но уже махнув на все рукой.

Я не свой ни белому, ни черному,
И напора, бьющего ключом,
Не терплю. Не верю изреченному
И не признаюсь себе ни в чем.
С той поры меня подспудно радуют
Переходы, паузы в судьбе.
А и Б с трубы камнями падают.
Только И бессменно на трубе.

Это время с нынешним, расколотым,
С этим мертвым светом без теней,
Так же не сравнится, как pre-coitum
И post-coitum; или верней,
Как отплытье в Индию – с прибытием,
Или, если правду предпочесть,
Как соборование – со вскрытием:
Грубо, но зато уж так и есть.

Близость смерти, как она ни тягостна,
Больше смерти. Смерть всегда черства.
Я и сам однажды видел таинство
Умирания как торжества.
Я лежал тогда в больнице в Кунцево,
Ждал повестки, справки собирал.
Под покровом одеяла куцего
В коридоре старец умирал.

Было даже некое величие
В том, как важно он лежал в углу.
Капельницу сняли (“Это лишнее”)
И из вены вынули иглу.
Помню, я смотрел в благоговении,
Как он там хрипел, еще живой.
Ангелы невидимые веяли
Над его плешивой головой.

Но как жалок был он утром следующим.
В час, когда, как кучу барахла,
Побранившись с яростным заведующим,
В морг его сестра отволокла!
Родственников вызвали заранее.
С неба лился серый полусвет.
Таинство – не смерть, а умирание.
Смерть есть плоскость. В смерти тайны нет.

Вот она лежит, располосованная,
Безнадежно мертвая страна –
Жалкой похабенью изрисованная
Железобетонная стена,
Ствол, источенный до основания,
Груда лома, съеденная ржой,
Сушь во рту и стыд неузнавания
Серым утром в комнате чужой.

Это бездна, внятная, измеренная
В глубину, длину и ширину.
Мелкий снег и тишина растерянная.
Как я знаю эту тишину!
Лужа замерзает, арка скалится,
Клонятся фонарные столбы,
Тень от птицы по снегу пластается,
Словно И, упавшее с трубы.

 

* * *

Собачники утром выводят собак
При всякой погоде и власти,
В уме компенсируя холод и мрак
Своей принадлежностью к касте.

Соседский татарин, и старый еврей,
И толстая школьница Оля
В сообществе тайном детей и зверей
Своих узнают без пароля.

Мне долг ненавистен. Но это инстинкт,
Подобный потребности псиной
Прислушаться, если хозяин свистит,
И ногу задрать под осиной.

Вот так и скользишь по своей колее,
Примазавшись к живности всякой:
Шарманщик с макакой, факир при змее,
А русский писатель – с собакой.

И связаны мы на родных мостовых,
При бледном с утра небосводе,
Заменою счастья – стремленьем живых
К взаимной своей несвободе.

 

* * *

Так думал молодой повешенный...
Из школьного сочинения

“Невинно, с той же простотой,
С какой зовут на чашку чаю,
Мне все изменят – вплоть до той,
Которой я еще не знаю,
И будь он выскочка и шут,
Головорез и подлипала, –
Кого угодно предпочтут
И оправдают чем попало.
И мы с тобою, ангел мой,
Еще заплачем друг по другу.
Как быть? Иду я по прямой,
А все, кого люблю, – по кругу.
Природа, женщина, страна –
Заложницы круговорота.
Не их и не моя вина,
Что я их брошу для кого-то
Или они меня – для тех,
Кого судьба любить привыкла
И от кого не ждут помех
В извечном повторенье цикла.
И пусть себе. Дороги крюк
И путник, движущийся прямо,
Овал и угол, путь и круг,
Спираль и ствол, гора и яма,
Земли округлое чело
И окон желтые квадраты –
Ничто не лучше ничего,
И все ни в чем не виноваты.

Шуршанье мартовского льда.
Промокший сквер, еще раздетый.
Уже не деться никуда
От неприкаянности этой.
Родного города паук
Под фонарями распластался.
Что есть прямая? Тот же круг,
Что, разомкнувшись, жив остался”.

Так думал бывший пес ручной,
Похмельный лох с помятой мордой,
Глотнувший сырости ночной,
А с ней – отверженности гордой,
Любитель доблестно пропасть
И если гибнуть, то красиво,
Привычно находящий сласть
В самом отчаяньи разрыва.
Так компенсирует герой
Разрыв, облом, насмешку Бога.
Пристойный фон ему устрой –
Достойный Байронова слога.
Пускай он куртку распахнет,
Лицо горящее остудит
И вешней сырости вдохнет –
Сулящей все, чего не будет.

 

* * *

...Меж тем июнь, и запах лип и гари
Доносится с бульвара на балкон
К стремительно сближающейся паре;
Небесный свод расплавился белком
Вокруг желтка палящего светила;
Застольный гул; хватило первых фраз,
А дальше всей квартиры не хватило.
Ушли курить и курят третий час.

Предчувствие любви об эту пору
Томит еще мучительней, пока
По взору, разговору, спору, вздору
В соседе прозреваешь двойника.
Так дачный дом полгода заколочен,
Но ставни рвут – и Господи прости,
Какая боль скрипучая! А впрочем,
Все больно на пороге тридцати,
Когда и запах лип, и черный битум,
И летнего бульвара звукоряд
Окутаны туманцем ядовитым:
Москва, жара, торфяники горят.

Меж тем и ночь. Пускай нам хватит такта
(А остальным собравшимся – вина)
Не замечать того простого факта,
Что он женат и замужем она:
Пусть даже нет. Спроси себя, легко ли
Сдирать с души такую кожуру,
Попав из пустоты в такое поле
Чужого притяжения? Жару
Сменяет холодок, и наша пара,
Обнявшись и мечтательно куря,
Глядит туда, где на углу бульвара
Листва сияет в свете фонаря.

Дадим им шанс? Дадим. Пускай на муку –
Надежда до сих пор у нас в крови.
Оставь меня, пусти, пусти мне руку,
Пусти мне душу, душу не трави, –
Я знаю все. И этаким всезнайкой,
Цедя чаек, слежу из-за стола,
Как наш герой прощается с хозяйкой
(Жалеющей уже, что позвала) –
И после затянувшейся беседы
Выходит в ночь, в московские сады,
С неясным ощущением победы
И ясным ощущением беды.

 

* * *

Весна! Домучились и мы
До радостной поры.
Шлепки и прочие шумы
Вернулись во дворы,
И царь природы, обретя
Способность двигаться, хотя
И спотыкаясь, как дитя, –
Выходит из норы.

Мороз – угрюмый, как монах,
И злой, как крокодил, –
Ему готовил полный швах,
Но, знать, не уследил.
И вот он выполз, троглодит,
И с умилением глядит –
Из милосердья не добит,
Но мнит, что победил.

Ходячий символ, знак, тотем!
Связующая нить
Меж тем, что может быть, и тем,
Чего не может быть!
Заросший, брошенный женой,
Но выжил, выжил. Боже мой –
Какая дрянь любой живой,
Когда он хочет жить!

Весна! Ликующая грязь,
Роенье, пузыри...
Земная нечисть поднялась –
Их только позови:
Чуть отпустило, все опять
Готовы жрать, строгать, сновать
И заселять любую пядь
Подтаявшей земли.

Бродило бродит. Гниль гниет.
Ожившая вода,
Кусками скидывая лед,
Снует туда-сюда.
В бреду всеобщего родства
Кустам мерещится листва.
Зюйд-вест – дыханье божества –
Качает провода.

Горит закат. Квадрат окна
Блуждает по стене.
Усталый он и с ним она
Лежат на простыне.
Зловонный, дышащий, густой,
Кипящий похотью настой,
Живая, лживая, постой,
Дай насладиться мне

Не хлорной известью зимы,
Не борной кислотой,
Не заоконной, полной тьмы
Узорной мерзлотой,
Но жадным ростом дрожжевым,
Асфальтным блеском дождевым,
Живого перед неживым
Позорной правотой.

 

* * *

Сирень проклятая, черемуха чумная,
Щепоть каштанная, рассада на окне,
Шин шелест, лепет уст, гроза в начале мая
Опять меня дурят, прицел сбивая мне,
Надеясь превратить привычного к безлюдью,
Бесцветью, холоду, отмене всех щедрот –
В того же, прежнего, с распахнутою грудью,
Хватающего ртом, зависящего от,
Хотящего всего, на что хватает глаза,
Идущего домой от девки поутру;
Из неучастника, из рыцаря отказа
Пытаясь сотворить вступившего в игру.
Вся эта шушера с утра до полшестого –
Прикрытья, ширмочки, соцветья, сватовство
Пытает на разрыв меня, полуживого,
И там не нужного, и здесь не своего.


 

   

Первая книга стихов Дмитрия Быкова.
Дмитрий Быков. Послание к юноше.
– М.: РИФ «РОЙ», 1994.
Издатель и редактор – Анатолий Поляков
       
   

Вторая книга стихов
Дмитрия Быкова.
Дмитрий Быков. Военный переворот.
– М.: РИФ «РОЙ», 1996.
Издатель и редактор – Анатолий Поляков

 

На первую страницу Верх

Copyright © 1999   ЭРФОЛЬГ-АСТ
e-mailinfo@erfolg.ru