Читальный зал
На первую страницуВниз


Наш Конкурс

Сергей Барановский  –  москвич, учитель, режиссёр, биолог,  ...

 

СЕРГЕЙ  БАРАНОВСКИЙ
 

Сочинение на заданную тему

     Тема та же. Пора. Не могу молчать. Первое предложение, наверное, будет таким: «Иногда мне кажется, что все это было со мной…»
     Давно нет уже на свете многих людей, растений и птиц, о которых пойдет речь в этой истории. И 6-й трамвай делает круг не около почты на углу Новопесчаной улицы, а рядом с витринами «Арбат-престижа», неподалеку от «Гидропроекта».
     (Гидропроект — старая кличка многоэтажного гиганта, выросшего в 60-е годы, на радость москвичам, в основании Ленинградского проспекта. На табличке у главного входа было написано именно это гордое, в меру понятное слово.)
     А на месте Сучкова переулка, куда десятидневного меня мама принесла в полуподвальную комнату двухквартирного дома, давно уже вырыт пруд, шумит Ленинградский рынок, стоит кинотеатр «Баку». Раньше я часто бывал там со своим маленьким сыном. И, сидя в темном зале, не раз пытался представить, что вот где-то здесь, только ближе к поверхности земли, шла московская послевоенная жизнь, приходил с работы отец, встречали и провожали бесчисленное множество гостей, пили, ели, острили, до физического и морального истощения в буквальном смысле слова сутками играли в преферанс, пекли всякие беляши, наполеоны, трубочки. Этот небольшой участок земли — часть моей Родины. Я, конечно же, ничего не помню из той жизни, но всегда это физически ощущаю — подошвами.
     Мне было пятнадцать. Сочинение называлось, как песня — «С чего начинается Родина». Я написал, что согласен с песней. Рассказал, как цветет под нашими окнами сирень, хорошо ловится на Истре плотва, особенно в дождь. Как наша собака Айка ложилась около меня и никого не подпускала, если я, наказанный, стоял в углу. Вытягивалась эдаким мохнатым полешком, перекрывая все подходы к моей персоне, сворачивала морду в сторону моих обидчиков и, виновато постукивая култышкой хвоста по паркету, тихо, назидательно рычала: «Тоже мне, воспитатели. Макаренко не читали?» Про Озеро написал, про мою родную деревню со стопятидесятилетней историей. Про родителей. Про бабушку, обедавшую с Александром Блоком, отца её — моего прадеда — героя русско-японской войны, убитого в Манчжурии прямым попаданием в грудь. Про медали, старые письма, кораблики, двор. Про всё, про всё.
     Мне поставили «три». Почему, — спросил я, — что не так? — Всё не так, — ответила учительница. И при чём здесь бабушка?! А Истра — слишком маленькая река для такой серьёзной темы. Написал бы лучше про Волгу. Она протекает по всей стране. Ты что, не любишь нашу необъятную страну целиком, в комплексе?
     В комплексе я тогда любил только винегрет. Так и ушёл. С «тройкой». Мама, узнав обо всём этом, почему-то расплакалась. А отец сказал: «Ты, Серый, все правильно написал. Молодец!» И в глазах его я тоже увидел лёгкое подобие, ну, не то чтобы слёз, но как-то неожиданно уж звонко они заблестели. Он даже отвернулся. Я тогда очень удивился. Мама — ладно. Но отец — мужественный, сильный, всю войну прошёл.
     Но — к делу. Думаю, первую фразу действительно следует оставить такой: «Иногда мне кажется, что все это было со мной». Я даже, порой, слышу шум боя и вижу примятый маньчжурский ковыль под копытами моего коня. И жду выстрела.

* * *

     Иногда мне кажется, что всё это было со мной…
     — Уже двенадцатый час, а мы с тобой без добычи. Не стыдно тебе? Ведь не пальнули ни разу. Перестань жевать осоку и поднимайся. Ну!?
     Айка виновато подползает ко мне на брюхе и укладывает морду на мой сапог. Дорожка, проложенная ею в траве, моментально заполняется бурой болотной жижей. Она смотрит на меня, уверенная в том, что я, наконец, пойму: если уж она не носится впереди в поисках заветных запахов, а лежит пластом на моей ноге, то это что-нибудь да значит: ей уже четырнадцать. А мне ещё совсем мало — столько же, сколько Айке. Может, немногим больше. И мы уже шестой час в пути.
     Солнце сжигает последнюю росу. Я сижу на жидкой кочке. Ружье на коленях: ни положить, ни поставить некуда. Мокро. Кругом макушки точно таких же кочек с расчесанной на прямой пробор сухой и редкой растительностью. Будто затонула армия лесных старых дев — забрели на это болото в поисках счастья и, вот, дружно пошли ко дну. Что ж... Я встал и пошел к лесу. Айка побрела за мной, как привязанная, а почувствовав лапами твердую почву, снова легла. Я опять принялся за уговоры: «Такая хорошая собачка, умница моя. Встань, пожалуйста». Она медленно поднимается, демонстративно отходит в сторону, опускает нос до земли и уныло совершает какой-то почти похоронный круг. Доходит до того места, откуда начала свой скорбный маршрут, и снова ложится, сгинув в матовом серебре густого черничника. Вижу только её глаза с восточным разрезом, как у иранской красавицы, темно-карие, чуть прикрытые длинными, почти седыми ресницами.

* * *

     Она появилась в нашем доме, когда мне не было и двух лет. Как-то отец с мамой проходили по Неглинке мимо магазина «Охотник». Магазин этот, с большими традициями, существует до сих пор. Теперь, как много лет назад, около него толпится народ, продающий по дешёвке всякую живую и неживую утварь — крючки, поплавки, какие-то винтики, проволочки, наждачки, аквариумных рыбок в стеклянных майонезных баночках, кактусы в горшочках, беспородных щенков и прочие нестандартные товары, без которых определённому типу москвичей обойтись совершенно невозможно. Тогда у входа стоял молодой цыган. На руках он держал месячную Айку, завернутую в собственные уши, а сверху — в большую пеструю тряпку. Цыган, как говорила мама, был непозволительно красив, в меру пьян и умолял купить собачку. По его словам, он был младшим родным братом Ляли Черной — известной цыганской актрисы, что, видимо, не должно было оставлять никаких сомнений по поводу чистоты Айкиной породы. Правда, отец рассказывал, что и так было понятно, — перед ними настоящая спаниелька.
     Цыгана звали Петр. Он актер. Женат. Дочка во втором классе. Завтра утром у него в Ленинграде съемка. А командировочные «вот, представьте себе, ребята, неожиданно кончились». Одалживаться ни у кого не захотел, увел потихоньку из дома дочкиного щенка и теперь продает за сто пятьдесят старыми, как раз на билет. Мама сказала, что ворованную, тем более у ребенка, собаку ни за что не купит. «Красавица, я же все равно продам, — резонно возразил Петр, — не вам, так другим. Ты на глаза посмотри. Шахерезада! Право, Шахерезада. Подержи — не отдашь». И Айка стала жить с нами.
     Она не была послушной собакой. Ей было невдомёк, с какой это стати следует лежать или сидеть, когда можно бежать и искать. Эти команды она выполняла только подавая их себе сама, или если была с ними согласна. Но стоило — пусть еле слышно, пусть даже беззвучно, одними губами — произнести: — вперед!.. Да! Это был её текст! И наследница цыганских кровей носилась по болотам и просекам, рискуя попасть под выстрел и доверяя только себе.
     Женщиной Айка была столь же любвеобильной и страстной, сколь безудержно любила охоту. Щенки появлялись регулярно. К кавалерам удирала, несмотря на любые наши ухищрения. Кончалось обычно тем, что она выбегала через случайно открывшуюся дверь, срывалась с поводка или выпрыгивала из ошейника, а иногда и в окно, благо мы жили на первом этаже, и с космической скоростью летела на очередное рандеву. Последних щенков принесла в одиннадцать лет. Живыми родились только два, да и они умерли на второй день. Айка затащила детей под диван. Больше суток мы слышали, как она их ласкает, облизывает, переворачивает. Запах появился уже через несколько часов. Но на любой предмет или руку кидалась сразу, как волк все равно, — молча и точно. Однажды выползла, тихо легла в стороне и отвернулась. А потом еще два дня ничего не ела. Только жадно пила. И после каждой прогулки тщательно обыскивала квартиру.

* * *

     Вот она — смотрит на меня — черно-белая на зеленом. Лежит, не поднимается. Устала, очень устала и просто не может никого искать. Подхожу ближе, еще ближе... Вдруг неожиданно для самого себя злобно пинаю ее сапогом в бок.
     — Будешь работать, наглая, ленивая псина!?
     Как я мог!? Но, о чудо, — через две минуты Айка берёт след. Помню, неожиданно увидел ее впереди — красивую, подтянутую. Будто не было шести часов бездорожья и изнурительной беготни по болотам.
     «Что, был здесь кто-то, Аинька?» — ещё не веря в свое счастье, спрашиваю я. Она зарывается носом в мох, замирает и, убедившись, что не ошиблась, глухо тявкнув, исчезает в плотном густом ельнике.
     Бежать по еловой поросли — врагу не пожелаешь. Темно. Иголки — везде. Тяжёлые отцовские болотники скользят и буксуют в многолетней подгнившей хвое, ружьё цепляется за сучки. по лицу больно бьют колючие ветки, за шиворот сыпется какая-то труха. Куда бегу, где собака — понятия не имею. Тявкает где-то впереди. Зовёт. Явно нашла кого-то. А ельник, похоже, бесконечный. Перед глазами начинают уже прыгать нерезкие цветные круги. Сердце шарахается из стороны в сторону. Кажется, вылетит сейчас и разорвётся прямо на глазах. Еще минута этой сумасшедшей гонки — и жизнь закончится, так по большому счёту и не начавшись. Но вдруг весь этот кошмар разом прекращается. Становится светло, легко и свободно. Ельник кончился. Передо мной край сухого торфяного болота.
     Сразу вижу Айку. Вот она, прямо передо мной, несётся по ржаво-охристому его покрытию. Я окликнул ее. Куда там! Азарт поиска и погони выключил у неё все органы чувств, кроме одного — обоняния. Корпус вытянулся, кусочек хвоста замер, шерсть на загривке встала дыбом. Кто же это? Что за животное такое? А если зверь? Лось? Медведь?! А где следы? Но все же это зверь. Зверь! Непослушный клок шерсти на загривке собаки красноречиво свидетельствовал об этом. Загадочный зверь, не оставляющий отпечатков лап, но обладающий сладостным, неотразимым для моей Айки запахом.
     Может быть, рысь? Айка резко сворачивает в сторону, перескакивает через завал сухих брёвен, и я слышу ее хриплый, заливистый вой: Вав-вуууууууу… Воу-воу-воууууууу… Мелкая липкая дрожь пошла по всему телу, но я взял себя в руки, доковылял до этих деревянных баррикад и, готовый к встрече, по крайней мере, с небольшим зубробизоном, мужественно через них перелез. Но никаких ужасов, от чего бы моей собаке так жутко, так пугающе жутко выть не обнаружил. Никаких. Передо мной открылась старая вырубка, заросшая иван-чаем, малиной, бузиной и стайками березок, пришедших на смену еловому лесу — совсем юных, но уже желтеющих… Август. И каменка на пне поводит хвостом. И раскаленное солнце в глаза.
     Айка переходит на нервный, сбивающийся галоп. В частом ее лае появляются истеричные нотки — сигнал скорой развязки; и я снимаю ружье с предохранителя. Мысль о том, что в патронниках «пятерка», дробовой заряд, которым можно свалить, в крайнем случае, крупную утку, но уж никак не то, что, по моим представлениям, непостижимым образом не касаясь земли двигалось впереди нас — мысль эта ничего не значила и не весила в сравнении с непреодолимым желанием увидеть, только увидеть это таинственное существо.
     Мы влетаем в заросли черной ольхи, вязкие, как кислое тесто. И опять — листья, ветки, сучки, барабанящие по штормовке, падающие невесть откуда жуки и цикады, пеньки, корни, серая темень, раскалённый воздух, липкий пот и цветные пятна перед глазами. Силы уже начали окончательно покидать меня, но опять так же неожиданно всё изменилось — ольшаник поредел, под ногами привычно захлюпало, и прямо перед собой я увидел большой калиновый куст.
     Стоп! Я уже сегодня видел этот куст. А вот и мои следы. Что за наваждение! Обхожу куст… И вижу небо. По нему быстро, беззвучно идут составы мелких кучевых облаков. Солнце тлеет в зените. Рядом с ним возмущается моим шумным появлением одинокая чайка. Передо мной Озеро. На другой его стороне в глубине залива ежится фанерными черепицами деревня. У берега покачивается на привязи наша лодка. На корме невозмутимо сидит Айка. Обманула! Привела к дому, бессовестное животное! Умные раскосые глаза смотрят преданно, но все же чуть-чуть снисходительно. И, будь я проклят, — она улыбается.
     — Получил?
     — Как же это тебе в голову твою собачью пришло?
     — Вот так уж и пришло. Поехали, юноша. Поехали. Я, честное слово, очень устала. Ты не должен на меня сердиться.
     Я поискал в себе силы для шага вперёд. Но не нашёл их, и плавно сел в грязь. Облака не пожелали наблюдать мой позор. Чайка оказалась не менее деликатна. Так что солнце осталось в ярко-синем одиночестве.

* * *

     Через два года Айки не стало. Пожилые собаки обычно уходят из жизни долго и мучительно. Но наша не позволила себе утруждать близких изнурительной смертью. Отказалась однажды идти гулять, легла на свое место, прикрыла глаза, перестала двигаться. Только дышала. Я часто подходил к ней, садился рядом, гладил по голове и говорил самые главные, самые приятные для неё слова: хорошая собака, хорошая собака. Она слышала. И в ответ чуть подрагивала кисточкой хвоста. Будто испытывала неловкость за такое свое беспомощное состояние. Когда же я попытался приподнять ее, то по рукам побежала кровь… Я испугался прощания. Позорно бежал в гости. Отец тоже ушел — сказал, что вызвали в военкомат. Когда молоденький ветеринар, пряча глаза, на старом заслуженном коврике вынес Айку во двор, положил в машину с зелёным крестом и начал закрывать дверь, рядом были только женщины — мама и бабушка. Всё будет хорошо, — только смогла сказать Айке мама голосом, мокрым от слёз. И дверь захлопнулась.
     Никогда себе этого не прощу! Я должен был уже тогда стать мужчиной и остаться. Я был просто обязан посмотреть на нее спокойно и весело, и она бы не догадалась, куда ее везут. Я бы сказал ей: А помнишь, как ты меня надула тогда на Валдае? А как я бежал за тобой, спотыкаясь, и ты ждала меня? А каменку на пне? А облака над Озером? Прости меня, я не должен был тебя пинать ногой, там, в черничнике. Прости! Ты самая хорошая собака в мире! Ты проживешь еще сто лет. Ну и что. Пусть закрывается эта железная дверь. Ну и что! Слышишь, Айка! И она бы все вспомнила, все простила, и наверняка бы спокойно уснула под столь привычный для нее рокот мотора. Но я не смог, не успел. Айки нет. И прощения просить не у кого.

* * *

     Наша лодка огибает огромные сухие стволы с выбеленными солнцем ветвями. Мы плывём за лещами под Брусничный остров. Знаю, что раньше, до войны, прямо от крайних дворов начинался старый заболоченный ельник, а под его покровом протекал глубокий ручей — весь в корягах, каменистых завалах, поросший вербой и таволгой. Только местные рыбаки осмеливались выходить по нему в большую воду на моторе. Озеро кормило дичью и рыбой четырнадцать деревень, пока один из колхозов не запрудил вытекающую из него речушку. Вода поднялась на несколько метров, существенно изменив ландшафт и нарушив множество природных связей. Лишь моя родная деревня получила неожиданные преимущества. Бесполезный участок леса вместе с ручьём превратился в залив с глубоким проточным фарватером, в который, кажется, собралась вся обитающая в озере живность. А деревья навсегда распрощались с листвой, сбросили кору и хвою, но остались стоять, как древние гигантские идолы, придавая местности сказочные, таинственные черты.
     Плывём потихоньку. Лодка идёт, неслышно разрезая густую воду, как масло. Уключины поскрипывают, лишь подчёркивая предутреннее беззвучье. Плавно уходят назад листья кувшинок и чёрные тени нависших над берегом берёз. Вот он — небольшой полуостровок, где, как говорят, завершилась известная по всей округе история мальчика и собаки. И куст калины на месте. Конечно же не тот, другой. Давно это было… Будто во времена Батыя. Так давно, что уже многих мертвых идолов не осталось на воде. Растрескались, осыпались и ушли на дно. В ясный день можно увидеть в глубине их загадочные очертания. Они уже тайна, история. Легенда.
     — Папа, расскажи еще раз, как тебе твоя Айка отомстила.
     — Айка? Да нет, не Айка. И не мне, а моему отцу вроде. Он тогда только с войны пришёл… А может быть, и не отцу. Здесь вся наша родня перебывала по мужской линии. Твой прапрадед, кстати, тоже, говорят, любил собак и часто охотился в этих местах.
     — Это тот, которого японцы убили?
     — Ну, да, которого японцы.
     — Папа, а что такое ковыль?
     — Ковыль? Трава такая в степи… «Сквозь кровь и пыль…»
     — Что?
     — Стихотворение у Александра Блока есть красивое очень:

И вечный бой. Покой нам только снится
Сквозь кровь и пыль.
Летит, летит степная кобылица
И мнет ковыль.

     — Это тот Блок, который с моей прабабушкой обедал?
     — Да, который обедал.
     — А ты же мне рассказывал, что это было с тобой. Обманул?
     — А мне и сейчас кажется, что всё это было со мной. Ведь главное, что всё это было? Да и тебе ещё будет, кому об этом рассказать.
     Сын понял. Хитро улыбнулся:
     — Я расскажу. Будто это было со мной и Чапой. Можно?
     Я отпустил весла и отвернулся, чтобы сидящие напротив меня мальчик и собака не увидели моих глаз.
     Ночь уже прошла. Но настоящего света ещё нет. Лес по берегам белесый, призрачный — будто из прошлого. Серое небо в близоруких щурящихся звездах. Птицы уже не поют — август, у всех дети. Пахнет мокрой травой, дымом и ещё чем-то очень своим и близким — то ли молоком, то ли свежим хлебом, то ли ещё чем. Тишина. Но воздух уже наполнен сонмом одиноких звуков — шуршанием, пощёлкиванием, бормотанием…
     — Можно, — говорю я, — конечно, можно.
     Грех в этот момент что-либо еще пожелать от жизни. Не правда ли?



Колыбельная для Чи-чи
Маленькая серенада

     — Тиль, мне пора…

     На озере ещё темно. Ты сейчас спишь. Как обычно — без всего, уткнувшись носом в подушку, подогнув левую и вытянув правую ногу. Я спою тебе колыбельную? Говорят, в них слышен стук сердца. Почему только детям дарована такая защита? Взрослым тоже, порой, тяжело живётся. Ты услышишь, я знаю. Вот сейчас разберусь со своим рыболовным хозяйством, устроюсь поудобнее. Ждать придётся долго. И спою. Это тоже, знаешь ли, целая наука — ждать. Если я не буду вытаскивать снасть из воды, то червяк сползёт или отойдёт в мир иной, каша размокнет и отвалится, леска запутается, да и сам я могу уснуть и навсегда замёрзнуть этим холодным утром. Каждую минуту проверять? Никакая рыба такого неуважения к себе не потерпит. Даже самая глупая уплывёт куда подальше. Ведь правда? Вот, сижу и жду. Проверяю не часто. Но проверяю иногда.
     Набираю знакомый номер. Слышу твой голос и, прикрыв трубку рукой, говорю: «У аппарата Робинзон Крузо. Не хотите ли стать моей Пятницей, сударыня? Я не стал бы вас напрягать — построил бы отдельную хижину на берегу Океана». Чувствую в ответ вдох, а потом выдох. И представляю твою ни на чью не похожую улыбку… Верхнюю губу ты накладываешь на нижнюю, и получается, скорее, ужимка. Как у обезьянки. На твоем идеальном, почти иконописном лице эта улыбка — как маленький смешной подарок.
     «Я не ваша Пятница, Робинзон; простите меня за это», — звучит в ответ твоё вишнёвое, почти мужское контральто.
     Да, ты не моя Пятница… Как же всё-таки загадочен мир людей! Совершенно не представляю, чем ты можешь заниматься с этим потным мордатым уёжищем…
     Звоню тебе не чаще, чем раз в месяц, а иногда и реже. Держу себя в руках. Под Новый год, вот, позвонил через две недели после нашего последнего разговора. Не справился.
     — Сеньора, вас зовут Альдонса, я не ошибся номером?
     — Нет, Женечка, меня зовут Маша, просто Маша. А кто это — Альдонса?
     — Как жаль, сеньора! Значит не Альдонса… Ваш покорный слуга, рыцарь Дон Кихот Ламанчский, хотел сообщить Альдонсе Лоренсо, что отныне и навсегда нарекает её именем Дульсинея и официально объявляет своей Дамой сердца. Но Маша — тоже неплохо. Вы не против, Маша?
     — Конечно же, я не против. Но я боюсь, что от этого ни в твоей, ни в моей жизни ничего не изменится.
     — Какая глупая сеньора у меня на проводе! Глупая и меркантильная. Рыцарь Печального Образа, объявляет её своей Дамой сердца, а она — не изме-енится. Вы понимаете, что такое Дама сердца? Ничего-то сеньора не понимает.
     — Понимаю, Женя, понимаю… Слушай, а это ты прислал мне цветы и десять килограмм ирисок? Позавчера курьер принёс. Сказал — отправитель пожелал остаться неизвестным. Ну, конечно, ты. Кто ещё мог до такого додуматься.
     — Какие цветы, какие ириски, Дульсинея? В деревне, где я родился и вырос, слово «ириски»…
     Поплавок вздрогнул, наклонился и поплыл в сторону. Как будто увидел что-то. Так обычно клюёт окунь, неразумная бесшабашная рыба. Наверное, ткнулся в червяка, машинально схватил и отправился дальше. Подсекать рано. Пусть заглотнёт. Но нет. Поплавок остановился и, поприседав, замер. Окунь, видно по глупости, не прикрыл рот и не заметил, что червяка в пути потерял.
     Ноги затекли от долгого сидения на траве. Я встал и подвигал ими в разные стороны… Четыре удочки не подавали никаких признаков жизни. В их металлических кольцах неярким холодным светом отражались лучи пробивающегося через густой березняк солнца. Лиловые клочья тумана испарялись прямо на глазах, обнажая сизую гладь воды. Высоко-высоко резко гагакнул одинокий гусь. Я помахал ему рукой. И гусь гагакнул ещё раз, уже совсем далеко — будто порадовался по пути такому моему дружескому к нему отношению. Холодно… Я разжёг огонь. Дерево засвистело и затрещало, теряя влагу. Во все стороны побежали встревоженные муравьи…
     Последний раз я позвонил тебе три дня назад.
     — Здравствуйте, госпожа. Моя фамилия Уленшпигель… Я из Фландрии. Тиль Уйленшпигель. Город Даме… Слышали? Дело в том, что моего отца, Клааса, недавно сожгли на костре по ложному доносу. Я пробрался на плаху, взял горстку ещё тёплого пепла, высыпал его в мешочек из свиной кожи, повесил на грудь… Теперь, госпожа, я не могу спокойно жить ни минуты. Пепел Клааса всё время стучит в моё сердце… Мне вздумалось отправиться странствовать по свету, госпожа, — помогать бедным, веселить народ, петь, плясать… и вообще отрываться по полной. Вы не могли бы составить мне компанию? Давайте оторвёмся вместе... Вообще-то я шут, бродяга, плут и дамский угодник. Но скоро стану народным героем, почти таким же знаменитым, как Робин Гуд. Честное пионерское! Не откажите мне в моей просьбе, госпожа… Что вы молчите? Плохо слышно? Не молчите, госпожа.
     — Я не молчу. Я просто думаю. Нет, Уленшпигель. Нет.
     — Почему?
     — Не смогу.
     — Никогда?
     — Вы же знаете — я люблю другого.
     — Ну, и любите другого. Просто будьте рядом в моих скитаниях.
     — Женя, не хами. Слушай, по-моему, у тебя мания величия. То ты Робинзоном Крузо себя представляешь, то Дон-Кихотом, то Уленшпигелем.
     — Что ты Машенька, всё наоборот. Я так увереннее себя чувствую. Учусь у настоящих мужчин. Согласись — любому из них ты бы отдалась не задумываясь. А я в этом направлении только первые шаги делаю.
     — В каком это направлении ты первые шаги делаешь, хам?
     — Исключительно в плане мужественности. Мне есть с кем спать. Я не об этом. Мне мужественности не хватает. Особенно, когда я с тобой.
     — Все равно хам.
     — Шимпанзе!
     — Сам ты шимпанзе!
     — Вот те раз.
     — Слушайте, Уленшпигель… Олег завтра в командировку уезжает на неделю, и у меня времени побольше будет свободного. В ваших похождениях я участие принять не смогу. Но увидеть была бы не против.
     — Боже… А давай со мной в выходные на рыбалку! Четыре часа на машине — и на месте… Чи-чи, давай, а?
     — Просила же, просила не называть меня так. Я давно никакая не Чи-чи… Нет, Женя, я живая. На рыбалку с тобой не поеду. Это слишком. А вот выпить по бокалу вина в каком-нибудь кафе не отказалась бы.
     Спасибо богу и министерству тяжёлой промышленности!! Мордатое уёжище уезжает в командировку! Ладно, пусть не рыбалка. Но ты, ты хочешь выпить со мной вина! И кто после этого посмеет сказать, что мне не везёт в жизни?
     Мы сидим в «Пирогах» на Большой Дмитровке. Я смотрю на тебя. Ты великолепна. Твои движения элегантны, как у живущего на деревьях зверя. Твои волосы цвета красного дерева, все до единого собранные в тугой лохматый хвост, чуть неряшливо волнуются, будто гарцуют. У тебя нежный, почти прозрачный, лоб. Вот-вот и я прочитаю сквозь него спрятанные от меня мысли. А вдруг всё не так или не совсем так. И выбор ещё не сделан, и у нас есть будущее, и ты сможешь стать моей Пятницей. Я слукавил. Я хочу построить дом для нас. Для нас, а не для тебя одной. Наша девочка с моими оттопыренными ушами и твоей улыбкой австралопитека была бы обворожительна. Твои непостижимые ноги почти касаются моих. И пальцы… Пальцы ног — эти маленькие пританцовывающие у края моих джинсов лягушата, каждого из которых так и съел бы, не запивая.
     Всё это почти лишает меня собственного достоинства. Внешне я в порядке и надеюсь, что тебе это не заметно. Ты что-то рассказываешь, а я почти ничего не слышу. Уже несколько лет мне суждено разговаривать с тобой только по телефону, но эти же несколько лет я не видел тебя. И не хочу слушать. Хочу только смотреть. Понимаю, что скоро уйдёшь. Уйдёшь. И вернёшься ли когда — неизвестно.
     — Тиль… Мне пора.
     А солнце, между тем, уже выбралось из-за берёз за моей спиной. На воде появились тени, и утренний ветер всё быстрее, все контрастнее играет их очертаниями. Я наблюдаю за этой водой, лесом, движением воздуха, рождающимися над головой облаками, за счастливыми маленькими и большими птицами между ними. Вижу — похожие на игрушечные — автомобили, бесшумно взбирающиеся по далёкому шоссе к человеческому жилью, чувствую свет и тепло огня... И мне кажется, что я тоже счастлив.
     Поплавки замерли, как солдаты на карауле. Спи, Чи-чи. Спи. Будем ждать.
 

На первую страницу Верх

Copyright © 2011   ЭРФОЛЬГ-АСТ
 e-mailinfo@erfolg.ru