Читальный зал
На первую страницуВниз


Наш Конкурс

Наталья Драгунская по профессии преподаватель русского языка и литературы. Много лет работала (преподавала, писала учебники и программы по изучению русского языка) в Военном институте иностранных языков, в должности доцента.
Последние 24 года живет в США, 22 из них в Калифорнии.
Сейчас занимается литературной деятельностью.

 

НАТАЛЬЯ   ДРАГУНСКАЯ


Пианино

     Девочка сидит перед пианино и сосредоточенно тычет одним пальцем в клавиши. Играть на пианино она не умеет. Пианино стоит в дедушкиной комнате, а в ее комнате, где она живет с родителями, пианино нет. Нельзя сказать, что ей очень хочется учиться музыке. (В шесть лет есть дела и поважнее: бегать наперегонки с подругой Танькой по бульвару и кричать во все горло — просто так, от радости жизни; скакать через веревочку — кто дольше проскачет; читать все вывески, которые есть на улице — сначала справа налево, а потом слева направо; слушать сказки из старой затрепанной книжки, которые читает ей мама, замирая каждый раз от предвкушения тайны, когда мама произносит хорошо знакомые слова «в некотором царстве, в некотором государстве жили-были...» и так далее, и так далее, и так далее...) Да мало ли у нее есть дел, которые необходимо переделать за день, так что о пианино она и не думает — посадили, сфотографировали и ладно. Но ее мама почему-то о нем думает, и девочка слышит, как она шепотом говорит папе, что ребенка надо учить музыке, и есть инструмент, на котором ты сам учился в детстве и который теперь простаивает без дела, и непонятно, почему твой отец (то есть девочкин дедушка), не хочет развивать ярко выраженные музыкальные способности своей единственной внучки.
     Девочке слушать эти разговоры про пианино и про дедушку неинтересно, ей гораздо интереснее приходить к нему на завтрак в воскресенье. Пройти по общему коридору, где кроме их и дедушкиной двери еще три другие, скрывающие, но отнюдь не заглушающие бурное течение жизни соседей по коммунальной квартире: составителя географических карт, воевавшего в каком-то штрафном батальоне во время войны; бывшей польской графини, живущей с невесткой и внуком в комнате, перегороженной шкафом; дедушки с его второй женой; несчастной Александрой Михайловной, сошедшей с ума от голода во время войны, и самой девочки с папой-капитаном и мамой. Войти, сесть за стол, накрытый накрахмаленной белой скатертью, положить на колени такую же накрахмаленную, и от этого как бы жестяную салфетку, и терпеливо ждать, пока ей на тарелку положат тоненькую, изящную, исходящую паром сосиску и белейший кусок французской булочки, издающей умопомрачительный аромат свежеиспеченного хлеба. После чего, не спеша, намазать булку маслом, а сосиску горчицей, и не сразу нетерпеливо впиться в них молочными зубами, а, взяв нож в правую руку, а вилку в левую (о чем мама не устает ей напоминать, особенно перед визитом к дедушке), аккуратно отрезать от сосиски маленький кусочек и только тогда положить его в рот, препроводив туда же и деликатно откусанный кусочек французской булочки. И хотя у дедушки всегда надо быть начеку: не капнуть на скатерть, не вымазаться в горчице, а самое трудное, сначала проглотить, а потом только начать говорить, — все равно это несравненно интереснее, чем каждодневные завтраки (да что там завтраки! и обеды, и ужины тоже) в ее комнате, когда мама, ставя перед девочкой тарелку, полную до краев манной кашей с желтым озерцом масла посередине, или супом, тоже с озерцом посередине, но уже сметанным, или картошкой с котлетами, совершенно ей в жизни не нужными, говорит: «Не встанешь, пока все не съешь»; а потом, сжалившись: «Ладно, давай почитаю», пытаясь отвлечь этим хитрым маневром ее внимание от ненавистной тарелки. Это как пир во дворце у Василисы Прекрасной, который бывает нечасто (какой же это пир, если он часто!), и однообразная работа дровосека, которая каждый день.
     Конечно, девочка видит дедушку не только в воскресенье, но и в другие дни (ведь живут-то они в одной квартире), когда он, придя с работы из своего министерства финансов и съев обед, который его жена разогревает на общей кухне, бежит к внучке, чтобы поговорить с ней перед сном, спросить, как прошел ее день, терпеливо ответить на все ее вопросы, и только тогда пойти спать с приятным чувством выполненного долга, предварительно прочитав на сон грядущий от корки до корки «Правду», «Известия» и «Литературку», которые каждый день подтверждают его знания, ими же и привитые, о невероятных успехах Страны Советов и о страшной нищете на Западе, особенно в Америке, где большинство населения — бездомные, которые в морозные ночи спят в метро на решетках отопления. Девочка любит вечерние посиделки с дедушкой, но все равно до воскресных ритуальных завтраков им далеко: жизнь, названия которой она еще не знает, тихой отравой вливается в жилы, манит ее из будущего, та жизнь, которую в ее взрослые годы будут называть светской, тот выход в свет, без которого жизнь — тьма.
     Девочке на фотографии только что исполнилось шесть лет. Ее сняли через два дня после дня рождения, в воскресенье, как раз после субботнего празднования (хотя день рождения был в пятницу, но пятница — будний день, кто же празднует в пятницу!), и пришло много-много гостей: и мамина тетя Аня (она детский врач, ее вызывают, когда девочка заболевает, поэтому девочка ее немного побаивается: вдруг пропишет уколы); и мамина сестра, любимая девочкина тетка Галя с мужем, о котором все говорят, что он ходячая энциклопедия; и четыре папины двоюродные сестры, у двух из которых есть дети: гениальный Сенечка и неуправляемый Алеша, который сразу как приходит, бросается на девочку и начинает с ней драться; и любимая подруга Таня с мамой; и, конечно, дедушка с его женой, и много-много других гостей, и все с подарками: книжками, куклами, играми. И огромная до потолка, еще новогодняя елка, которую папин ординарец приволок из леса, играла разноцветными огнями (ведь день рождения девочки девятого января, и мама всегда держит елку до ее рождения)… И длинный стол, составленный из трех, был полон всякой вкуснятины (мама два дня готовила и ставила между окнами в комнате и на кухне, чтобы не испортилось), и все говорили тосты; а перед чаем все дети читали стихи, а маленьких ставили на стул, чтобы их всем было видно и слышно. А потом был чай с маминой ватрушкой и орехово-изюмным штруделем, и новинкой, шоколадно-вафельным тортом, за которым мама простояла в Елисеевском (самом красивом магазине в Москве, а может быть, и во всем Советском Союзе) целых три часа… И девочка была счастлива, и мама была счастлива, и все были счастливы, но заварочный чайник, который мама поднимает, чтобы налить всем чай, раскалывается как раз над девочкой, и его содержимое, кипяток, заливает ей колени, покрытые таким красивым крепдешиновым платьем, специально к дню рождения перешитым из маминого старого, и девочка кричит от боли и от страха, потому что чувствует, что жидкий огонь сейчас сожжет ее всю, и все кричат и хватают ее, и сдергивают платье, и тетя Аня (вот где она пригодилась!) что-то делает с девочкой, и боль уже можно терпеть, и уже не так страшно, потому что огонь отступил.
     На фотографии перевязанные обожженные колени не видны, они скрыты подолом платья, и девочка выглядит вполне спокойно, только задумчива немного, и фотограф, который старался ее рассмешить, в этот раз потерпел поражение. И не с этого ли времени поселяется в ней сомнение в вечности жизни, какой бы прекрасной она ни была, и томит ее маленькую душу до тех пор, пока в один из зимних вечеров не решается спросить она об этом у мамы. Лучшего времени для такого вопроса и придумать было невозможно. Они бежали с мамой по Тверскому бульвару, и крупные узорчатые снежинки приятно холодили щеки, и старинные фонари высвечивались желтым светом сквозь черные ветки деревьев, и уже была видна на другой стороне улицы склоненная, запорошенная снегом голова поэта Пушкина, самого любимого девочкиного поэта и самого любимого ее памятника в Москве, и так все было замечательно красиво вокруг, что девочка задохнулась от полноты жизни и в тоже время от ужаса, что все это может в любой момент кончиться, как тогда на дне рождения. И почти не надеясь на чудо, она все-таки спросила у своей молодой и красивой мамы:
     — Мама, я умру?
     — Ты, — сказала мама твердо, — никогда не умрешь.
     — А ты?
     — И я никогда, — ответила мама. — Пошли домой чай пить, папа, наверное, заждался. И они побежали к дому, и жизнь опять была бесконечна, а они бессмертны.
     А потом случилось странное. Дедушка перестал ходить на работу. Нет, сначала была газета. Девочка хорошо запомнила этот день, потому что она должна была идти гулять с мамой, но мама вдруг сказала, что лучше, если они останутся сегодня дома. Это было 13-го января. Началось все с утра, когда мама достала газету из ящика. Девочка в это время сидела за столом перед тарелкой с кашей и тосковала. Мама тоже присела к столу, развернула газету, да так и застыла, с ужасом глядя на первую страницу. Девочка почувствовала что-то неладное: первый раз в жизни мать не заставляла ее есть — но спросить не решилась, беспокойство матери передалось и ей. Она посидела немного перед остывающей тарелкой, а потом, видя, что мать не обращает на нее внимания, пододвинулась поближе и скосила глаза на газетную страницу. «Подлые шпионы и убийцы под маской профессоров-врачей», — было написано там. Так вот что так испугало маму. Шпионы и они же убийцы пробрались в какую-то больницу, надели белые марлевые маски, которые настоящие врачи надевают во время операций, и начали убивать больных, закалывать их хирургическими ножами. Сколько же человек они закололи? Ее размышления были прерваны голосом соседки, прокричавшей из коридора:
     — Белла, вас к телефону!
     Мама вскочила и, даже не подумав убрать газету (что ребенок понимает!), выбежала в коридор, откуда послышался ее взволнованный голос, говоривший неизвестному собеседнику что-то о злополучной статье; девочка могла разобрать только «врачи», «вредители», «кошмар». Не имея больше сил противиться любопытству, заливавшему ее с головой, девочка подтянула к себе газету и начала читать, шевеля губами от напряжения: «Большинство участников террористической группы — Вовси, Б. Коган, Фельдман, Гринштейн, Этингер и другие — были куплены американской разведкой. Они были завербованы филиалом американской разведки — международной еврейской буржуазно-националистической организацией “Джойнт”. Грязное лицо этой шпионской сионистской организации, прикрывающей свою подлую деятельность под маской благотворительности, полностью разоблачено».
     Как это «были куплены американской разведкой»? Разве в Америке до сих пор есть рабы? Раньше они были, черные рабы, девочка хорошо это знала из книжки «Хижина дяди Тома», как раз недавно девочка закончила ее читать, а теперь? Значит, они до сих пор есть. Но черные рабы такие хорошие и несчастные, девочка каждый раз начинала плакать, когда доходила до места смерти дяди Тома, а эти, которые убивали под масками, враги. Они тайно приехали в Советский Союз, стали врачами и начали убивать людей, потому что так приказала американская разведка, их купившая. Хорошо, что у них в семье есть тетя Аня, к ней всегда можно пойти полечиться, и не надо для этого ходить в больницу, где тебя могут убить. От этих мыслей девочке немного полегчало, и день покатился своим чередом. Вечером пришла в гости тетя Галя с мужем, и все долго ужинали, но это был странный ужин: взрослые тревожно переглядывались, говорили недомолвками и раньше обыкновенного погнали девочку спать. Спала она в этой же комнате за шкафом и поэтому, конечно же, слышала, о чем говорят взрослые, а говорили они почему-то не об американских неграх, а об эшелонах на запасных путях, в которые погрузят всех евреев и повезут их куда-то далеко на Дальний Восток в какие-то лагеря. Больше терпеть девочка не могла.
     — При чем тут евреи, когда это все черные рабы, которых заставили убивать людей! — закричала она.
     За столом замолчали.
     — Интересная концепция, — сказал тети Галин муж, — ну-ка изложи.
     Девочка вышла из-за шкафа, набрала побольше в грудь воздуха и изложила.
     — Да, я всегда говорила, что с таким-то воображением она будет писательницей, — сказала тетя Галя.
     — Деточка, — сказал тети Галин муж, — успокойся, убийц уже поймали наши славные органы, и они больше не опасны.
     — А евреи, почему они должны ехать куда-то?
     — Потому что много веков назад наш суровый Бог обрек нас на страдания на веки вечные за то, что наш народ познал его раньше всех.
     — Перестань морочить ребенку голову своим Богом, — закричала тетя Галя. — Она знает, что его все равно нет.
     — Его нет, — подтвердила девочка, — но почему он наш?.
     — Потому что мы евреи, — просто сказал тети Галин муж.
     — Мы все? — спросила девочка.
     — Все.
     — И я?
     — И ты.
     — Но я не хочу!
     — Почему?
     — Я не хочу уезжать из Москвы, — сказала девочка и наконец-то заплакала.
     — Вот видишь, что ты наделал, идиот, своим длинным языком! — закричала тетя Галя, — напугал ребенка.
     — Мы никуда не поедем, — сказала до сих пор молчавшая мама, — мы будем жить здесь, в Москве, и никто никуда не поедет. Это все сплетни, их распускают плохие люди, которые хотят всех поссорить, все национальности, которые живут в Советском Союзе, хотят поссорить между собой. Но этого не будет. Сталин этого не допустит. Иди спать.
     И девочка пошла к себе за шкаф и быстро там уснула, потому что очень устала от волнений. Ей приснился Сталин, усатый, в военном френче, такой, каким он был на всех портретах. Он улыбался ей отеческой улыбкой и пытался взять ее на руки, а она почему-то не давалась. А потом он куда-то пропал, и глазам стало больно от света, и оказалось, что уже утро и надо вставать.
     А через несколько дней дедушка вместо того, чтобы идти на работу, пришел к внучке в комнату и сказал, что они сейчас пойдут гулять, и не куда-нибудь, а на Красную площадь, а потом, может быть, и в Мавзолей, чтобы девочка посмотрела на вождя мирового пролетариата Ленина, который уже много лет лежит там в каком-то саркофаге и все на него ходят смотреть. В другой раз девочка с восторгом бы приняла подобное предложение (она любила гулять по Красной площади, рассматривать татарские шапки куполов Василия Блаженного и затейливо вырезанные края кремлевской стены, и слушать рассказы дедушки, кем и когда был построен Кремль), но в этот раз мысль о том, что надо идти в мавзолей с его неподвижными, как будто неживыми солдатами в карауле у дверей, за которыми затаился мертвый Ленин в своем стеклянном гробу, отравила прелесть прогулки; поэтому, отведя глаза в сторону, она сказала нарочито хриплым голосом:
     — У меня сегодня горло болит, а на улице холодно, лучше давай почитаем.
     И дедушка всполошился, позвал маму, мама измерила девочке температуру и, хотя температура была нормальная, обмотала ее горло противной тряпкой, пропитанной водкой, а поверх еще и шерстяным платком; и пришлось девочке так и ходить весь день. Но это было лучше, чем смотреть на покойника. Дедушка так и не пошел на работу, и девочка слышала, как мама шепотом рассказывала тете Гале, что «они» (то есть такие, как дедушка) пришли на работу на следующей день после той проклятой статьи, а на их местах уже сидели другие люди. И так они и слонялись, не зная куда приткнуться, еще несколько дней, пока им не сказали, что они уволены. Девочке очень хотелось спросить, кто такие «они» и за что их уволили, но что-то подсказывало ей, что спрашивать не надо, и она не спросила.
     Однажды девочка проснулась среди ночи от незнакомых громких голосов в коридоре. Она выглянула из-за шкафа: кровать родителей была пуста. Дрожа не от холода, а от страха — куда среди ночи могли подеваться родители (будильник на тумбочке показывал два)? — она тихонько приоткрыла дверь, выглянула в коридор и сразу наткнулась взглядом на дедушку. Он, одетый в зимнее пальто и шапку, стоял в окружении двух незнакомых мужчин и дворничихи Зины, с чьей дочкой девочка иногда играла на бульваре в классики, и даже при свете сорокаваттной лампочки, тускло светящей под потолком, было видно, как он бледен. Около него стояла его жена с маленьким чемоданчиком в руке. Мама в криво застегнутом халате и папа в военных галифе и нижней рубашке тоже были там. Девочка сделала шаг вперед, старые половицы скрипнули, и все, кто был в коридоре, повернули головы в ее сторону. Девочку облило ужасом.
     — Дедушка, — крикнула она, — куда они тебя?
     — Уберите ребенка, — начальническим голосом сказал один из мужчин, — что за безобразие!
     А второй добавил: «Будет кричать, и ее заберем», — и закатился противным смехом. Девочке захотелось убежать в комнату и спрятаться под кроватью, но вместо этого она рванулась вперед, к дедушке, но добежать до него не успела, так как по дороге была перехвачена мамой и утащена ею назад в комнату. В комнате мама дрожащим голосом объяснила девочке, что волноваться не надо, что просто у дедушки сейчас отпуск и он едет в санаторий, но лучше об этом пока никому не говорить. И это была такая страшная, такая неодолимая неправда, что девочка тихо легла в постель и накрылась с головой одеялом, чтобы ничего больше не видеть и не слышать. Но она все-таки услышала грохот хлопнувшей двери в коридоре, тихий плач дедушкиной жены, папин голос, ее утешающий, скрип собственной двери, когда папа вошел, скрип стула, на который он сел, и мамины слова, обращенные к папе: «Ну, ну, успокойся, это ошибка; все выясниться, его освободят» — и странные клокочущие звуки, издаваемые папой, ей в ответ.
     И пошла жизнь без дедушки. Девочка не задавала вопросов, потому что знала, что ответа на них она не получит. Она только иногда вечером, когда дедушкина жена была дома, входила в его комнату, подходила к пианино, открывала крышку и тихо нажимала на клавиши. Пианино начинало тихо успокаивающе гудеть, и девочке становилось легче.
     И прошло два томительных холодных зимних месяца, и наступил первый весенний месяц март, но и он не принес желанного потепления, наоборот, вся страна еще больше застыла, прислушиваясь к траурной музыке, сопровождающей бюллетени о здоровье сверхчеловека, двадцать девять лет правящего этой самой страной, который вдруг, оказалось, тоже мог заболеть, а может быть, даже и умереть. Что он и сделал 5 марта 1953 года, о чем полный скорби голос главного диктора Советского Союза Левитана сообщил оцепеневшим от ужаса перед грядущими переменами (тире — репрессиями) гражданам Страны Советов. Девятого марта тело сверхчеловека, окруженное тоннами цветов, выставили в Колонном зале Дома союзов для прощания с народом. Утром этого знаменательного дня девочка услышала странный гул, который просачивался с улицы даже через двойные законопаченные на зиму рамы. Она подошла к окну. По бульвару, на котором она каждый день гуляла, стиснутая с двух сторон чугунной решеткой, текла черная плотная толпа, время от времени из нее вылетали шапки, сапоги, шарфы. Девочка залезла на высокий подоконник и открыла окно. Гул превратился в крик, казалось, что кричали все, кто в этой толпе был. Вдруг над толпой взметнулось тело женщины, перевалилось через ограду прямо на мостовую, и осталось лежать там черной кучей. Девочка оцепенела от страха, она видела несущиеся по мостовой машины, которые неминуемо должны были эту кучу раздавить, но ни слезть с подоконника, ни даже закрыть глаза она не могла. Крик толпы смешался с визгом тормозов, машины остановились в полуметре от тела. В это время в комнату вошла мама.
     — Немедленно закрой форточку, хочешь простуди…» — закричала она. В этот момент она посмотрела в окно. «Господи, что это? — и потом: — Боже, Боже! Что делается, что делается!»
     Она закрыла форточку и задернула шторы. Весь день толпа за окнами текла по улицам и кричала, а потом сверхчеловека положили в Мавзолей, в саркофаг к Ленину, и толпа иссякла, и крик прекратился, как будто ничего и не было. На следующий день девочка услышала, как соседка по квартире, думая, что никто ее кроме мамы не слышит, шепнула маме, стоя рядом с ней у плиты на коммунальной кухне, что «и уйти-то он спокойно не мог, кровопивец, скольких за собой увел; говорят, тысячи подавили в толпе, все морги в Москве забиты». И девочка без всяких объяснений поняла, кто это «он».
     А в конце апреля, когда стаял снег и высохли тротуары, вернулся дедушка. Он стоял у входной двери, похудевший, в серой щетине, и дрожащими руками пытался обнять девочку, которая от буйной радости скакала вокруг него и обнять себя не давала.
     А потом дедушку восстановили на работе, сказав, что это все были перегибы, а девочке вырезали гланды и она перестала болеть, а потом она пошла в первый класс, а потом папу перевели из Москвы в Тьмутаракань, как сказала мама, хотя Тмутаракань на самом деле называлась городом Козельском (в девочкином учебнике истории о нем было написано, что татары в 12 веке не могли взять его семь недель и за это прозвали его злым городом). А потом дедушка умер, и пианино досталось девочке, но девочка в это время уже училась играть на аккордеоне и очень даже в этом преуспела, поэтому пианино продали, чтобы было чем заплатить за кооперативную квартиру, но, конечно, денег, вырученных за пианино, было недостаточно, поэтому квартиру не купили; а потом девочка выросла и пошла учиться в институт и у нее уже не было времени играть на аккордеоне, а потом она вышла замуж… Но это уже совсем другая история.


«Волна и камень»

     Потолок комнаты, в которой женщина смотрела телевизор, осветился фарами подъехавшей машины, залаяли собаки, и она поняла, что это вернулся из дальних странствий мужчина ее жизни. Она сошла вниз как раз в тот момент, когда он, кряхтя, вылезал из машины. Две собаки непонятной породы, взятые им в собачьем приюте много лет назад и тем самым спасенные от легкой, но тем не менее неизбежной гибели, бесновались от радости, пытаясь подпрыгнуть как можно выше и лизнуть его в нос. Он с удовольствием принимал их любовь, которая, в отличие от любви людской, всегда оставалась неизменной, зла не помнящей и потому безграничной — как раз то, что ему было нужно. Женщина подошла, и он поцеловал ее родственным, сухим поцелуем. Она ответила таким же ничего не значащим прикосновением.
     — Помочь? — спросила она привычно.
     И получила такой же привычный ответ:
     — Нет, не надо, я сам.
     После чего она взяла чемодан и понесла его в дом, оставив бесчисленные сумки с бумагами и компьютером на его усмотрение. Он всегда ездил с большим количеством багажа.
     Он был прирожденный путешественник не только по роду занятий (винодельческий бизнес, который он, как хороший капитан, успешно вел через бури и штормы, был разбросан по восьми странам), но и по своей сути — бродяга, чувствующий себя в самолете или в номере гостиницы так же комфортно, как и в собственном доме, в который он возвращался не часто, и то только для того, чтобы посмотреть, все ли в порядке, посидеть под грибком в саду, насладиться зрелищем прекрасных роз, сказать, как бы он хотел никуда не уезжать отсюда, и снова уехать или улететь неведомо куда. Наверное, бесприютное детство, проведенное в частной школе в туманном Альбионе, где каждое утро заставляли есть ненавистную овсянку, днем плавать в холодном бассейне и в любое время дня и ночи подставлять зад для битья за каждую провинность, а потом мотание по всему миру во время работы в Британской табачной компании привели к тому, что дом и семья превратились для него в абстрактные понятия, в то, что иметь хорошо, но не обязательно, и без чего тоже можно неплохо прожить. Она же, воспитанная любящими родителями и обласканная многочисленными родственниками, твердо усвоившая, что семья — это самое главное, что сам погибай, а семью выручай, очень долго не могла понять его устойчивого равнодушия к этому общественному институту и все пыталась залатать эту прореху в его характере своей любовью и преданностью, но в конце концов, поняв тщетность своих усилий, отступилась, смирившись с тем, что она и он параллельные прямые, никогда не пересекающиеся, а их встреча много лет назад была просто причудой судьбы и ничем более.

     …Сначала она услышала его голос, и он ее потряс. Вернее, не сам голос, а сочетания слов, им произнесенные: они были изящны, как хорошая проза, и убедительны, как речи в британской Палате лордов. Их первый разговор по телефону походил одновременно на радиопередачу и на интервью: первые двадцать минут он говорил, а она слушала; вторые двадцать минут он задавал вопросы, а она отвечала. Сразу начав рассказывать ей о своем бизнесе, который был связан с виноделием, он задал вопрос, любит ли она вино, на который получил честный ответ, что не очень. Последовало довольно долгое молчание, после чего был вынесен вердикт: это может не способствовать развитию наших отношений.
     «Так, еще один идиот на моем пути, — подумала она привычно, — какие отношения, о чем он? Мы даже еще не виделись».
     А он как ни в чем не бывало продолжал рассказывать о своей жизни, услаждая ее слух первоклассной речью. И она расслабилась, подумав: «Ну ладно, сморозил глупость, кто не без греха?» — тем более что он уже успел ее заинтересовать. Они уговорились встретиться через неделю, а встретились через месяц, потому что у него все время были какие-то дела, из-за которых он не мог это осуществить. При этом он каждый раз звонил и горячо извинялся за неудобства, которые он ей причиняет своим бесконечным откладыванием. Она извиняла его с легкостью, чувствуя почему-то, что их встреча раньше или позже все равно произойдет, поэтому можно и подождать.
     И, в конце концов, она состоялась, эта судьбоносная встреча, правда, в очень прозаическом месте, на парковке рядом с ее домом. Сначала она увидела взгляд, а потом человека, который его посылал. Человек был на первый взгляд обыкновенный, а вот взгляд... Взгляд был удивленный, заинтересованный, профессионально обволакивающий. «Большой кокет, однако», — подумала она не без приятности, уже попадая под его обаяние. Ресторан, куда он ее привел, был одним из тех калифорнийских ресторанов, которые совмещают в себе уютный интерьер, располагающий к интиму, изумительный вид из окна на океан и всякую, довольно крупную и не очень, морскую живность, которой океан в этом месте располагает (из окна были видны привольно лежащие на камнях морские котики, чайки, суетливо над ними летающие, и качающиеся на волнах пеликаны), и первоклассную французскую кухню с налетом калифорнийской небрежности. Он говорил и говорил, ненадолго прерываясь только для того, чтобы заказать еду и вино, и под его говор она не заметила, как надралась. О странах, в которых он жил, она знала только по книгам, которые на ее потерянной родине заменяли путешествия, а приключения, наподобие тех, которые он испытал в этих странах, видела только в кино, и то уже здесь, на родине новой. Словом, это был один из увлекательнейших вечеров в ее жизни, и она ушла домой, удивленная тем, что за пять часов, проведенных вместе, у нее даже в мыслях не было посмотреть на часы. Уже лежа дома в постели, она продолжала размышлять об этом человеке, ухитрившемся завладеть ее вниманием так надолго: в нем было нечто притягательное, что она не смогла поначалу определить, но что открылось ей гораздо позже: мужественность, проявлявшаяся в поступках, которые он не боялся совершать. И она, не привыкшая к такой разновидности мужской особи (ни в ее родной стране, ни в новоприобретенной таковые ей не встречались), мечтающая о настоящем мужчине, чей образ выходил за рамки веса, роста, размера... и зарплаты, в тот раз интуитивно это почувствовала.
     Через несколько дней они встретились опять. Они сидели на траве, на которую он заботливо постелил плед, среди прочих любителей культурно проводить свой досуг и смотрели, как другие любители, но уже не досуга, а святого искусства, самозабвенно разыгрывали на сцене Шолом-Алейхемовского «Скрипача на крыше». «Скрипач на крыше» был одним из первых фильмов, который она посмотрела сразу после приезда, и сделан он был так, как и должен был быть сделан: смех и слезы в нем шли рядом, не вступая в противоречие друг с другом, а наоборот, придавая ему тот единственно-неповторимый кисло-сладкий привкус, который так характерен для еврейской кухни, да и для кухни ли только? И хотя самодеятельный спектакль не шел ни в какое сравнение с фильмом, она все равно смотрела с интересом, получая удовольствие и от прекрасной музыки, и особенно от желания актеров, в этом спектакле игравших, донести до зрителей простую истину, что «несть ни эллина, ни иудея», а есть просто люди, страдающие, любящие, пытающиеся не только выжить, но и жить в мире, который их совсем не хочет. Ее размышления неожиданно были прерваны тихим шепотом ее спутника:
     — Удивительный вы народ! Другой народ уже давно возненавидел бы всех за все то, что они с вами делали в течение веков, а вы продолжаете всех любить и зла не помните.
     Она ошарашенно молчала, эта мысль о возмездии, которое весь мир должен понести за страдания, причиненные ее народу, никогда не приходила ей в голову. Простить кого-то (но не себя) было для нее всегда намного легче, чем не прощать и потом мучиться всю жизнь, разрушая себе душу ненавистью. Поэтому в моменты обиды на кого-нибудь она призывала на помощь память, которая услужливо подсовывала примеры, когда обидчик был хорош к ней, смотрел ласково, оказывал услуги, о которых она у него не просила, и, вообще, старался быть другом. Срабатывал защитный инстинкт самосохранения, и это она и сказала человеку, который искренне пытался понять ее странный народ, а заодно и ее, как представителя этого народа. Весь этот разговор проходил под аккомпанемент шампанского и множества маленьких вкуснейших бутербродиков, им принесенных, а также ее изюмно-орехового штруделя, испеченного накануне вечером. Театр был на открытом воздухе, и они вместе с другими зрителями пикниковали вовсю.
     Кстати, уже тогда она заметила, что он ей кого-то напоминает, но не могла вспомнить кого. Через какое-то время, найдя у него на полке книгу о Черчилле, она поняла, на кого он похож, да и две ее московские подруги впоследствии это подтвердили. А через много лет, будучи в Лондоне и бродя в одиночестве по ее любимой Национальной картинной галерее, она увидела портрет Генриха VIII, Синей бороды — из пышного воротника его камзола смотрело на нее знакомое лицо. «Наверняка родственники в каком-нибудь двадцать пятом колене», — подумала она. Теперь понятно, откуда у ее «домашнего партнера» (так он себя стал называть после десяти лет их совместного житья) такой характер», — зная по своему опыту, что не только «глаза», как утверждал великий русский классик, а и вкупе с ними все остальное, как-то: рот, нос, уши и даже шея — «зеркало души», а «вопросы родства, — как утверждал другой, не менее гениальный и тоже русский классик, — самые сложные вопросы в мире». Наверное, эта мысль о вопросах родства и без помощи русской литературы время от времени тоже приходила ему на ум, потому что в один из их мирных семейных вечеров начал он вдруг горько жаловаться на то, как несправедливо природой распределяются гены, что одним везет и при рождении им достаются хорошие гены, определяющие на всю жизнь хороший характер; а другим вот нет, и им достаются ужасные гены, результатом чего являются неимоверные мучения, которые эти несчастные испытывают от собственного плохого характера. Он говорил это с такой обидой, как ребенок, которого несправедливо обделили, что ей захотелось его утешить, сказать, какой он хороший, особенно когда хочет им быть, но она не успела и рта раскрыть, как, наверное, устыдившись такой глубинной откровенности, он схватил тарелки с остатками ужина и понес их на кухню. Так почти всегда заканчивались их даже начинавшиеся вполне мирно беседы: достаточно было одного неверного слова или жеста, как его лицо искажалось невесть откуда взявшимся раздражением, и в следующий момент она видела удаляющуюся спину. Финита!
     На самом деле и разговором-то их коммуникативные акты нельзя было назвать, это был театр одного актера: он говорил — она внимала; или пьеса для двоих: главную роль играл он, второстепенную она, подавая короткие реплики типа: хорошо, плохо, надо же и т.д. Это было одно из правил игры (а их было множество), и кто их не выполнял, тот вылетал. Не желая им подчиняться, она вылетала довольно часто, в какие-то моменты желая вылететь навсегда. Ее уходы и прощальные письма, эти уходы объясняющие, и его просьбы не уходить, ослабевающие по мере возрастания попыток разрывов в арифметической прогрессии, со временем отлились в форму постоянства и стали частью их жизни, как снег и дожди являются неотъемлемой частью природы.

     Она протащила его чемодан с первого этажа на второй, оставила его в спальне, потом пошла на кухню — он все еще был внизу — достала из холодильника холодное мясо и салат, из шкафа стакан для мартини (он любил выпить и закусить после приезда), подождала немного — странно, он все еще был внизу — и спустилась вниз посмотреть, где он. Еще спускаясь по лестнице, она услышала его оживленный голос — он разговаривал с кем-то по мобильному — но, услышав ее шаги, быстро свернул разговор, и последнее, что она увидела, была полустертая улыбка, которая пропала при ее появлении, уступив место привычному выражению усталости и недовольства.
     — Мне нужно отдохнуть и побыть одному, — сказал он, — я очень устал.
     — Конечно, — ответила она, — я не собираюсь тебе мешать. Еда в кухне.
     — Спасибо, — сказал он.
     Она ушла в гостиную и села, но ей почему-то не сиделось; встала, вышла в сад, постояла, но и там не стоялось тоже, какая-то заноза застряла в груди, и из-за этого сильно царапало в горле и невозможно было продышаться. «Успокойся, — сказала она себе, — это просто твое больное воображение, все нормально». Но что-то говорило ей (и говорило вот уже несколько месяцев), что не все нормально, и, сдерживаясь из последних сил, она молчала из-за страха перейти последнюю границу, границу, за которой уже ничего нет, только пустота, конец.
     А назавтра был чудесный калифорнийский день: сияло цвета линялого шелка небо, выгоревшее от слишком яркого солнца, цвел белыми граммофонами куст под окном, журчал фонтан с пристроившимися на нем трубившими в трубы ангелами — залетные птички и очеловеченные собаки из него пили, — и ее отпустило: «Наверное, показалось». Вот же сидит он и, улыбаясь, рассказывает ей, как он любит их дом и как ему здесь хорошо. Ну и ладно! И вдруг зазвонил его мобильный. Он мельком взглянул на номер, встал и ушел в конец сада, а она пошла в дом, прямо в ванную, закрыла дверь на замок и села на пол дожидаться удара судьбы, от которого в этот раз ей было — она это хорошо понимала — не отвертеться. И сразу услышала его голос (он, гуляя по саду с трубкой, как раз поравнялся с окном, под которым она сидела), говоривший кому-то: «Ну, что ты, дорогая, ты же знаешь, тебе не к кому меня ревновать», — и это было все, что она услышала, потому что голос сразу же отдалился и пропал. И сразу стало очень холодно. Она обхватила себя руками, чтобы согреться. Бесполезно! Тело сотрясалось от озноба, а губы свело так, что она не могла их разлепить. Стараясь не разрыдаться, она вышла в сад и увидела его рядом с помидорными грядками (его гордостью), он все еще говорил по телефону, но увидев, что она строевым шагом направляется прямо к нему, быстро закрыл телефон.
     — Мне надо с тобой поговорить,- замороженным голосом сказала она.
     — Говори, — согласился он, глядя на нее слегка встревоженно.
     — Не здесь.
     — А где?
     — В доме.
     На кухне, где они оба притормозили, она, изо всех сил стараясь быть спокойной, даже не спросила, а, как нечто уже ей известное, произнесла:
     — У тебя роман на стороне.
     Что-то бессвязное о диком завале на работе, видно от ступора, в который от неожиданности он впал в первое мгновенье, полилось из его рта. Она прервала его, поняв, что ее предположения были правильны, и терять ей уже нечего — все равно ей с этим не жить:
     — Ты не понял меня, я сказала, что у тебя роман на стороне.
     — Это не то, что ты думаешь, — сказал он, мгновенно приходя в себя, а потом, подумав немного, с нескрываемым интересом спросил: — Откуда ты знаешь?
     — Я чувствую, — сказала она, стараясь сохранить остатки спокойствия, — а сейчас ты мне это подтвердил, сказав какой-то женщине, что ей не к кому тебя ревновать.
     И уже теряя остатки самообладания от унижения, которому она подвергалась в течение последних нескольких месяцев, подозревая его в неверности, и пять минут назад во время ненароком подслушанной фразы, не заботясь больше, достойно ли она выглядит, она закричала:
     — Как ты смел сказать, что ей не к кому тебя ревновать! Как ты смел назвать ее «дорогая»! Как ты смел! Когда в последний раз ты меня так называл? Ты сказал, что ей не к кому ревновать, значит, что меня нет, меня нет, я не женщина, не соперница ей, потому что я не достойна даже ревности. Это мне ты должен был говорить, что мне не к кому тебя ревновать, это мне ты должен был это говорить. Предатель, предатель!
     И он закричал тоже в ужасе от ее ужаса, в страхе от того, что сейчас все рухнет, от того, что для нее это так серьезно:
     — Ничего не было, ничего не было!
     — Чего «ничего»? Что ты с ней не спал? А мне наплевать, было это или не было. Ты изменил мне все равно, разговаривая с ней, как разговаривают только любовники, ты предатель!
     — У нас был с ней роман тридцать лет назад, понимаешь, тридцать лет назад, и тридцать лет назад все было кончено, она просто звонит мне, когда ей нужна моя помощь.
     — Все годы ей нужна твоя помощь?
     — Да, вот сейчас ей очень плохо, она говорит, что хочет покончить с собой.
     — Такие, как она, с собой не кончают, — презрительно выплюнула она, сразу вспомнив маленькую вертлявую женщину, по виду и поведению как будто выпрыгнувшую из мыльной оперы, женщину, которую они встретили несколько лет назад во время отпуска в одном из европейских курортных городков. Страстные объятия и поцелуи, которыми эти двое принялись осыпать друг друга, заставили ее бежать от них, как от зачумленных, бежать, куда глаза глядят, не в силах выдержать понимания, которое в тот момент ей открылось: вовсе не она, а эта женщина была ему родная, они были одной крови, такая дружная семья, в которой сначала спят друг с другом, потом расстаются, но остаются друзьями (в смысле любовниками, когда есть время и желание), и неважно, что у них появились новые партнеры (мужья, жены...), кто может им помешать? Все нормально, они же не в монастыре живут, а если кто не понимает, то, значит, он чужой, и им его не надо. Она явно была чужая, и она была им не нужна. И вот теперь снова эта героиня мыльной оперы. Хотя какая разница, эта или другая, смысл один. Смысл в том, что смысла нет.
     — Таким, как она, все время нужны новые развлечения, ты одно из них. Вот и развлекайтесь, только без меня. Мне больше нечего делать в твоей жизни. Я ухожу.
     — Какая глупость! Ей просто тяжело, она хочет покончить с собой.
     — Когда человек хочет покончить с собой, он кончает. А что вдруг случилось? У мужа кончились деньги, и ей не на что покупать картины или совершать кругосветные путешествия?
     — Ты злая.
     — Зато ты добрый, вот и оставайся с ней или с кем-нибудь еще, наверное, она в твоем сегодняшнем арсенале не одна такая, которую тебе хотелось бы пожалеть. Женщина замолчала, потому что почувствовала, что говорит в пустоту. Он не слышал ее, она была ему непонятна, как русский алфавит, нет, даже еще хуже, как китайские иероглифы. «Боже, какие мы разные!» — подумала она. Боль в середине груди в том месте, где, по русскому убеждению, находится душа, разрослась и перекрыла кислород. «Вот так, наверное, умирают, — пронеслось у нее в голове, — о чем говорить, если нету сил». Она повернулась и, с трудом волоча ноги, пошла в спальню. В зеркале проплыло опухшее от слез, с подтеками туши лицо. Она равнодушно взглянула: это было не ее лицо. Жизнь кончалась, и надо было достойно это принять. Как больно! Она легла, сжавшись в комок, подтянув ноги почти что к подбородку, и накрылась одеялом. По коридору протопали его ноги (он всегда топал, когда ходил, его походку она узнала бы из тысячи), и дверь тихо отворилась. Послышался вздох, кровать закачалась — это он опустился на нее.
     — Я не хочу, чтобы ты страдала, — сказал он трагическим голосом.
     — Не хоти, что это может изменить? Ты сделал свой выбор.
     — Какой выбор? Я не смог бы просуществовать с ней и двух дней.
     — Не говори мне о ней, мне это неинтересно. Я не хочу ее в нашей жизни. Ты должен выбрать.
     Молчание было ответом. Она ждала. Кровать закачалась еще раз, дверь скрипнула. Он вышел. Ну что же, выбор состоялся. Чувств не было, только отвращение, как будто напилась помоев. Как жить дальше, было непонятно. Незаметно для себя она задремала, и из дремы выплыло мамино лицо, но не то замученное болезнью лицо, которое у нее было последние четыре года, а молодое и красивое; губы на нем шевелились, они что-то говорили, и, силясь понять что, она напряглась во сне и... проснулась. И сразу пришло понимание. Ну, конечно, что же тут непонятного — мама всегда появлялась в ее снах, когда хотела предупредить ее о чем-то; в этот раз она предостерегала ее от принятия скоропалительных решений, напоминала ей об ужасных четырех годах страданий, и о нем, который сознательно с ними эти страдания разделил.
     
     Мама попала в дом для престарелых после тяжелейшего инсульта. И сознание того, что ее жизнь заканчивается не дома, а в этой юдоли страданий под стоны таких же, как и она, несчастных, непонятно за какие грехи обреченных на умирание в чужой, а не в своей постели, было настолько невыносимо для ее дочери, что та решилась на совершенно сумасшедший с точки зрения большинства американцев, но вполне естественный для выросших в России шаг: забрать мать домой и самой за ней ухаживать. Она так страстно этого желала, что такие препятствия, как неимение своего дома (она уже к тому времени успела переехать жить к своему англичанину) и наличие работы с восьми до пяти, казались ей не стоящими внимания, — снять свою квартиру, нанять тетку по уходу за матерью в те часы, когда она на работе, и все дела!
     Наверное, у судьбы в кармане лежал какой-то план по устройству совместной жизни этих двоих (его и ее), таких не похожих друг на друга людей, и почему-то цементирование этой совместной жизни должно было быть (совсем по-русски!) замешано на страданиях. И вот, следуя этому плану, он (а ведь мог ему совсем и не следовать), не убоявшись будущих последствий своего благородства, как-то: калейдоскопа сиделок, ухаживавших за матерью, беспрерывного шума от вечно работающих соковыжималки и кислородного баллона; пронзительно трубящих машин «скорой помощи», ночных сидений в госпитале и главное, постоянного напряжения от единоборства со смертью — он продал свою маленькую квартиру, купил дом, вложив в него практически все деньги, которые у него были, и перевез туда мать, подарив ей тем самым четыре года жизни. Вот тогда-то и раскрылось ей его основное качество, которое она почувствовала в нем в первый же вечер — способность к Поступку, и этот его поступок она многие годы расценивала как подвиг (а как еще это можно было расценить?), подвиг, совершенный во имя его любви к ней; ровно до сегодняшнего дня, когда уверенность в его чувствах, все годы дававшая ей силы жить, рухнула и погребла ее под обломками.
     Но она все еще была жива, а жить заживо погребенной было невозможно, значит, надо было выбираться. Только как — вот что было непонятно. Она лежала, тупо уставившись в стену, и мысли, медленные и тяжелые, перетекали из одной в другую, ничего не проясняя, а наоборот, затуманивая решение, которое надо было принять. И вдруг среди этого тумана ее пронзило: да ведь даже если она и выберется, это будет уже другая жизнь, жизнь без него, без его тяжелых рук, которые она так любила, когда они ее обнимали, без его сухих губ, которые она так любила, когда они ее целовали, без его плеч, на которые она любила класть голову, когда прижималась к нему, без его..., без его..., без него... И это было так невыносимо, так противоестественно, что она даже застонала вслух, как от зубной боли, и резко села на постели, потому что лежать больше она не могла. И как бы в ответ на ее стон в коридоре раздалось топанье, и в дверь просунулась его лысая голова:
     — Я прекращу это общение, я обещаю, пойдем погуляем с собаками, тебе надо пройтись.
     Жизнь потихоньку возвращалась, укладывалась в привычную колею, скрипела, пытаясь в нее втиснуться, покореженная жизнь в укладываемую годами колею. Она вздохнула:
     — О'кей! — заставила себя подняться с кровати, подошла к шкафу, — мне надо надеть кроссовки, я буду готова через пять минут.
 

На первую страницу Верх

Copyright © 2009   ЭРФОЛЬГ-АСТ
 e-mailinfo@erfolg.ru