Читальный зал
На первую страницуВниз


Наш Конкурс

Геннадий Карпов родился в 1964 г., живет в г. Красноярске. Окончил Институт цветных металлов, по профессии горный инженер-геолог. Автор пяти книг прозы. Повести и рассказы публиковались в журналах «День и ночь», «Урал», «Охотничьи просторы».

 

ГЕННАДИЙ  КАРПОВ

ШЁЛ Я КАК-ТО РАЗ…
Записки геолога   

123456

1

     Шёл я как-то раз вечером по тайге, в Кузнецком Алатау. Из маршрута возвращался. Иду уставший. На шее — карабин, на спине — рюкзак, на боку — полевая сумка, на голове — кожаная чёрная шляпа, на шляпе — комары. Ну, то, что на ногах — болотные сапоги, а на всём остальном — противоэнцефалитный костюм, это понятно. Маршрут был не длинный, не короткий, а так, в самый раз. Километров восемнадцать беготни по дебрям и горам. Но раз даже боги спускались на землю, то уж геологам и подавно к ночи надо возвращаться в лагерь, к родным гнидникам и бздюжникам, крепкому чаю с рафинадом и надоевшим до изжоги макаронам по-флотски. Возвращаюсь я, надо отметить, с полным рюкзаком образцов — и это, конечно, минус, но зато по старой лесовозной дороге, а это не просто плюс, а плюс с плюсом. Кто хоть раз ходил хотя бы по грибы — тот меня понял. После джунглей Алатау любая тропинка кажется проспектом. Место, где мы работали — верховья речки Кия (никак пленные японцы там карате тренировались) — совершенно глухое. Народу нет как нет. Ближайший посёлок Приисковый — за перевалом. Не каждый дойдёт или доедет оттель досель, чтоб поймать пару задрипаных харьюзей или собрать ведро опят. Поэтому я сильно удивился, увидев свежий человеческий след, который шёл навстречу, и сворачивал по песчаному отвилку дороги к речке. До лагеря оставалось метров пятьсот. Незнакомец явно должен был пройти мимо нашей палатки.
     Как-то я насторожился. Уже привык за лето ходить по одним медвежьим следам. И внимания на них особо не обращаешь. Ну, мишка. Ну, ходит рядом по лесу. У него свои дела, у меня свои, никто никого не трогает и не обижает. А тут — человеческие! Перевесил я карабин с шеи на плечо стволом назад, чтоб сподручнее было наизготовку его крутнуть, так, на всякий случай, и потихоньку по песочку речному намытому пошёл по странным следам к речке, благо вот она, рядом шумит перекатом, обмывает крутой бок горы Несчастная. Выхожу на берег — ну прям пляж. Ветерок, комаров почти нет, песок с камушками, а на берегу стоит какой-то мужичок, и удочкой рыбачит. И вид у него совершенно для нашего лагеря неопасный. Хотел я его окликнуть — как, мол, клёв? Не про жену же с ним речь вести и не о работе, коль он от них так далеко вручную упорол! А мужичок по щиколотку в сапогах в воду зашёл, за поплавком внимательно следит, крючок приподнимает, чтоб за тину да за коряги не цеплял. Вижу — не до меня ему. Двадцать с лишком вёрст протопал, а рыбы — тю-тю. Рюкзак-то на спине тощий! А тут я под руку со своими дурацкими вопросами! Кто ж рыбака спрашивает: «Как клёв?», когда клёв — вообще никак! Можно и в морду получить за подобное любопытство! Поэтому я постоял за спиной у горе-рыбака, повернулся тихонько, вышел на дорогу, и пошлёпал в лагерь.
     Пришёл — уже смеркалось. Напарника ещё нет. Блуждает где-то по Александровскому ручью, тоже гружёный как верблюд. Под конец сезона вдвоём мы в этом лагере остались. Уходим — рацию в кусты прячем, а остальное так и стоит на обочине без охраны: палатка четырёхместная с печкой, навес брезентовый над кострищем, столик с кружками да ложками, ящик с консервами у ручья в теньке — вот и всё хозяйство. Рюкзак я в палатке скинул, позвоночником в разные стороны похрустел, сапоги снял, портянки на кусты развесил, и пошёл босиком костёр разводить. Комарики к вечеру уже не так злобствуют, так что ногами можно пожертвовать ради ощущения счастья походить разутому. Развёл огонь, повесил над ним котелок с водой, начинаю уже выделять желудочный сок, глядя на банку перловки с говядиной — гляжу: рысачит по той дороге знакомый рыбак, причём с таким видом, что мне — честно говорю! — стало не по себе. Лица на человеке нет! Семенит, спотыкается, то оглядывается, то в небо жалобно глядит, да так, что моргать забывает. И тут он наконец видит меня, дым костра, палатку — и встаёт на секунду столбом. Я гляжу на него и соображаю: бежать мне за карабином к палатке или топора хватит? Первая моя мысль — медведь. Ну, от кого мужик в сибирской тайге может ещё бежать с видом ребёнка, которого в тёмной комнате старший братик схватил за руку и крикнул басом: «Агижь!» И вот мы смотрим друг на друга секунды две, и рыбак вдруг выдыхает и кричит:
     — Во фокусы!
     И мы опять смотрим друг на друга, думая каждый о своём. Я уже понял, что медведь тут ни при чём, иначе он давно был бы уже на сцене, и всё бы зрителям стало понятно, но сути момента ухватить не могу. А рыбак вытирает пот со лба, подходит ближе, садится на бревно у костра, скидывает свой полупустой рюкзак, и уже довольно спокойно (надо отдать ему должное) говорит:
     — Здорово! А ты там возле речки часом не ходил?
     — Ходил! — отвечаю я.
     — А меня видел?
     — Ну да, видел! — говорю я, и тут до меня начинает доходить.
     — Ну, ты меня чуть в гроб не вогнал! Ты у меня за спиной прям стоял?
     — Ну да, — говорю я, а сам уже начинаю улыбаться, хоть и вида стараюсь не подать, — Подошёл, глянул — кто тут ходит. Ну, вижу — рыбачит человек. Повернулся да пошёл домой.
     — Вот же как бывает! — собеседник закурил «беломорину» и покачал головой, — Я иду. Тайга. Никого. Палатку эту вашу я и не увидел. Подошёл к речке, пять минут червя покидал — нету рыбы. Видать, уже вниз покатилась, осень чует. Поворачиваюсь уходить — а мои следы уже кто-то затоптал! И никого! Я башкой туды-сюды, на дорогу выскочил — обратно никого! Ещё речка шумит, не слышно толком. Кто такой? Откуда взялся? Понять не могу, аж шкура дыбом встала. Ноги в руки — и айда ходу. Думаю — может, духи какие? Может, кто по деревьям прыгает за мной? Тут же гора Несчастная. Тут когда золото брали в девятнадцатом веке — такое творилось, что не приведи господь! Думаю, можа, артельщики мёртвые шалят? Вот же история!
     Мы вместе посмеялись над такой странной, только в тайге возможной историей. Вскипела вода, я заварил чай, тут и Иваныч вывалился из чащи на дорогу аккурат напротив палатки. Втроём попили чаю, и рыбак пошёл к себе в посёлок. Переночевать у нас он так и не согласился, как ни убеждали, ушёл в ночь. Сказал, что теперь ему уже ни фига не страшно.

2

     Шёл я как-то раз из очередного маршрута. Маршрут был очень длинный и сложный по многим причинам. Главная причина — жара. На солнцепёке в горах Алатау в июле в том году было градусов сорок. Через полчаса ходьбы штормовка под рюкзачными лямками была уже чёрной от пота, через час насквозь была уже вся спина. Мазать морду мазилкой от комаров смысла не было никакого: пот льётся градом, так что от мазилки страдают только собственные глаза. Но самое поганое — это духота. Джунгли Кузнецкого Алатау можно сравнить разве что… не знаю с чем сравнить. В Бразилии и Кении я не был, а судя по фильму «Рэмбо», Вьетнам — это что-то типа парка культуры имени отдыха: хошь — бегом бегай, хошь — ночью ходи от фонаря к фонарю, хошь — догола раздевайся и в воду прыгай: ни тебе мошки, ни слепней, ни комаров. Духота в джунглях Алатау происходит от того же, отчего зимой там наметает по четыре метра снега: от влажности. Дальше на восток, в Минусинской котловине, снега зимой или мало, или нет вовсе. Потому что он весь тут выпадает. В этих горах много вечных снежников, хотя высота над уровнем моря много меньше, чем в Саянах. Тундра в Восточном Саяне начинается с 1800 метров, а тут — с 1200. В этом районе летом даже сборная России по каким-то лыжам катается. Духота усугубляется растительностью. Трава такой высоты, что едешь верхом на коне, а цветочки у тебя над головой качаются. Расцвет этого буйства травы приходится на июль. Тепло и сыро: чего ещё траве надо! Как раз в июле этот маршрут и происходил.
     Вышли мы со студентом из лагеря рано, часов в шесть утра. До восьми успели вдоль реки Бобровки выйти к подножью горы Обходная, и уже по самой жаре полезли вверх. Благо студент — парень крепкий, спортсмен, не из нытиков. Каждые пятьдесят метров — остановка, замер радиометром. Берём образцы, нумеруем их, я записываю в пикетажку — что где взято, студент пишет в свой журнал про радиацию. Фон как фон: в районе десяти микрорентген. Добрались к обеду до родничка, что бил не на самой вершине, но уже недалеко. И сели пить чай. Конечно, было бы здорово вылезти на самую макушку, там развести костёр, пообедать, посидеть, остыть, просохнуть, полюбоваться видом во все стороны. Ведь Обходная — самая высокая точка в радиусе километров ста, почти 1300 метров над уровнем моря. На северном склоне в логу снег, черемша всё лето свежая за отступающим снегом прорастает, подснежники цветут, — в общем, всё как положено по весне. А на южном — бамбук уже пошёл в дудку медведям на горе, цветы многие погорели, трава у корня одеревенела — болотники за месяц протираются насквозь. Но на вершине нет воды! А тащить её туда в котелке — больше расплескаешь по дороге, да и без неё тяжело. Так что обедаем обычно у последней воды. Наломали веток, на длинную ручку геологического молотка повесили котелок, развели огонь, открыли две банки перловки. Студент, как обычно, жрать хочет так, что готов вместе с медведем бамбук жевать. Я ему говорю:
     — Предупреждал же — позавтракай утром! Хоть чаю выпей со сгущёнкой!
     — Не лезет мне в такую рань! Я проснулся только когда в гору уже полезли!
     И вот мы завариваем довольно крепкий чай — больше полпачки цейлонского на литровый котелок, — и студент выпивает на-голодную кружку вара — ведь пить-то тоже хочется ужасно, — заедает его чуть разогретой кашей с сухарями, и блаженно откидывается на траву, отгоняя веткой комаров. Через пять минут выпивает ещё кружку чая, уже хорошо настоявшегося — и ему делается плохо. И мне пришлось доскребать свою банку перловки уже под звуки совершенно неаппетитные. Крепкий несладкий чай способен пережить далеко не каждый пустой желудок. Бледный как смерть студент выплюнул всю кашу, и в перерывах между спазмами попивал родниковую ледяную снежную водичку из дрожащей ладошки мелкими глотками. Мне и жалко его, и зло разбирает. Я его спрашиваю:
     — Тебя добить? Карабин — вот он. На себе я тебя всё одно не потащу. В тебе под девяносто кил веса, а мне ещё надо нести карабин, радиометр, полевую книжку и рюкзак с образцами. Ведь если я потеряю тебя, то мне объявят выговор, а если потеряю винтарь или секретные карты — меня посадят. Так что — ничего личного. Вставай лицом к сосне!
     Он, бедный, даже улыбнуться не может. И комары его за нос едят, а он руку поднять не в состоянии. Ну что делать? Посидели минут двадцать. Малость спазм прошёл.
     — Как сможешь идти — в ладоши хлопни, — говорю ему. — Не ночевать же тут!
     — Идти уже могу, — бубнит студент, — но только под гору! И с чего это меня так? Столько каши зря пропало!
     — С чая! — отвечаю зло. — А каша — вон, целая вся. Собери, разогрей — и обедай!
     Студент глянул в сторону каши — и его снова сплющило.
     — Ну, тогда сиди тут, жги костёр и жди меня! — рычу я, — До вершины метров триста осталось. До неё если не дойдём — считай, что все жертвы были принесены напрасно. Карабин оставляю тебе. Если через два часа вдруг не вернусь — стреляй из него каждые пятнадцать минут, желательно — себе в лоб. Потом шагай в лагерь, обрадуй Иваныча, а утром по рации всё расскажешь Беспалову. Если вдруг медведь — огонь развороши и покричи что-нибудь из Некрасова. Стрелять только в него не вздумай! Он тебе этот карабин на шее завяжет вместо шарфика. Будешь помирать — стисни зубы, перекрестись и вспомни маму!
     — Да всё я понимаю! — отвечает он. — Сам хотел на вершину залезть, только ноги не идут. Трясётся всё внутри! — и лицо у него несчастное, бледное, в красных пятнах от комариных укусов, волосы слиплись и разогнуться не может толком. Того гляди — упадёт. И что тогда действительно делать — непонятно.
     Короче, лавры покорителя горы Обходная достались мне одному. Вершина оказалась почти лысая. Несколько кривых сосёнок, кусты да мох. И старый полусгнивший триангуляционный знак. Замеры все сделал, образцы взял, на карту всё занёс, с вершины посмотрел по сторонам — красота! На небе ни тучки, солнце палит прям в макушку, тишина как в космосе, даже комары не кусают. Тоже, небось, рты открыли, любуются. Видимость — километров на пятьдесят вокруг. Только горы, покрытые пихтой, сосной и лиственницей до самого горизонта. Поорал, посвистел, в честь покорения пика навалил навозу под знак, и пошёл обратно.
     Живой студент пил чай.
     — Чё, — говорю, — с первого раза не умер — решил повторить?
     — Быстро ты! — отвечает он радостно. — Жрать охота! Я некрепкий заварил, со смородиной. Вон тут её полно растёт. И тебе кружечку оставил со дна пожиже.
     — Ну, коли уже жрать охота — не помрёшь.
     — Не, не помру! – говорит. — Только селезёнка ещё малость ёкает.
     Попили ещё чаю, пожевали сухарей, и тронулись домой. Радиометр я перевесил на себя, так что бедолага тащил только свой рюкзак с примерно пудом образцов — то есть практически ничего. Студент сильно переживал, что так облажался, меня подвёл и на вершине не побывал.
     — У нас на Урале, — орал он мне в спину, отплёвываясь от мошки, — горы тоже есть. Я со спелеологами много где был. Только народу там везде — прорва, загадили всё. А тут — не ступала нога человека, куда ни плюнь. Дичь полная. Обожаю Кемеровскую область!
     Хороший он был парень, студент. Только гербарий собирал, как школяр какой, и жрать хотел постоянно. Что с вечера на завтра ни сваришь — всё тут же сожрёт, а потом уже на это самое завтра ещё чего-нибудь сам сготовит. Мы потом с ним много лет переписывались. Он закончил геолого-разведочный факультет своего техникума, и остался работать на руднике где-то в районе Старого Оскола.
     Под гору с приличным грузом по джунглям идти — удовольствие ещё большее, чем в гору. Ведь в высокой траве замаскированы упавшие деревья! И их бывает или просто много, или так много, что приходится полностью менять ранее выбранный маршрут. Ведь тайга регулярно горит! Раз в сто, двести или пятьсот лет, но старый хвойный лес обязательно сгорает. Когда в такой горельник попадаешь лет через пять после пожара, взору открывается апокалипсическая картина: стоит мёртвый голый пустой лес. Телеграфные столбы на многие километры! Ведь огромные сосны и лиственницы, прежде чем упасть, стоят много лет, высыхая на корню до каменного состояния. И только когда их огромные корни окончательно отгнивают, эти гиганты начинают падать. Как правило, во время сильного ветра падает какая-нибудь высоченная махина на окраине леса, увлекая за собой несколько более мелких стволов. Остальным уже защиты нет — и падают следующие. За два-три осенних ветреных дождливо-снежных месяца целый лес может повалиться, образуя совершенно непроходимую баррикаду. Поэтому правилами категорически запрещено ходить по такому лесу в ветреную погоду. Если тут случится снова пожар — весь этот дровяной склад, все эти сухие смолёвые супердрова, выгорают без остатка, выжигая под собой землю до камней. Через год на этом месте появится мох, брусника, прилетят рябчики и глухари. Ещё через пару лет полезет дурная осина, за ней — берёза. А уж лет через тридцать вновь появятся хвойные, которые задавят осину, берёзу, бруснику, но принесут с собой грибы и орех. И всё повторится заново. И ходить по такому чистому лесу — одно удовольствие. Но горят упавшие деревья редко. Чаще они намокают, покрываются мхом, зарастают травой, преют и гниют веками. И не дай бог, если вдруг твой маршрут проходит по такому месту! Закатное солнце светит прямо в глаза. Мошкара, одуревшая от запаха пота и несметного количества невыпитой крови, лезет в нос и кусает за всё что можно. Рюкзак даёт пинка при каждом шаге. И ты идёшь в траве как по воде, не видя дна, и только надеясь, что не споткнёшься о затаившуюся корягу. Половину пней и валёжин разглядеть ещё можно. Но только половину.
     При спуске с Обходной коряги перебежали мне дорогу пять раз. Когда в пятый раз я навернулся через пень, упал мордой в кусты и получил рюкзаком меж лопаток, студент не выдержал моих матов и страданий, и сказал, что он уже достаточно здоров и может идти первым. Это было малость не по инструкции, но мои моральные силы были близки к нулю. Я уже ничего не видел и плохо соображал. Счастье, что в той траве, в которую я регулярно нырял рыбкой, ни разу не оказалось торчащего вверх сучка! Студент пошёл первым, через пять минут резко пропал с экрана, и снизу из дебрей донёсся его недовольный голос:
     — И правда ни черта не видно! А я думаю: чё ты постоянно падаешь?
     Идти вторым номером по тоннелю, пробитому студентом, было куда приятнее. До речки оставалось уже совсем недалеко, спуск стал не таким крутым, и я снова пошёл первым, благо, по количеству падений студент меня догнал и перегнал за каких-то минут сорок. И — вот он, миг блаженный! Мы выпали из чащобы на старую лесовозную дорогу, идущую мимо Бобровки. Да здравствуют советские лесовозы! Дорога эта была старая, давно не использовалась и порядком заросла ивняком и осиной, но для тех, кто лазил по старому горельнику, любая тропа покажется автобаном. Причём не только для людей.
     И вот идём мы по дороге к своему лагерю, абсолютно вымотанные, выжатые, покусанные и вообще никакие. Хотя на душе — хорошее такое ощущение, что работа сделана, заодно побывали на вершине если не мира, то хотя бы местного значения. И я увидел жидко растекающуюся вонючую кучу только тогда, когда уже занёс на неё ногу. Когда идёшь долго, да согнувшись под грузом, то смотришь, естественно, только под ноги. Мозг, весь день интенсивно работавший над разными проблемами типа: взять правильный азимут по компасу, отсчитать пятьдесят метров до следующей точки замера, записать номер образца, опять азимут, опять пятьдесят метров, отсчитывая шаги — один, два, три… тридцать пять… — блин, упал! сколько же было метров? — тут базальт, тут мрамор — капнул солянкой – зашипело, кварц бы не шипел, а тут даже что-то вроде коматиитов вылезло, на амфиболит не походит, надо взять силикатный анализ… — и всё в этом же духе… После этого мозг честно отдыхает. Вечереет, комары уходят спать, жара постепенно спадает, работа сделана, студент и тот уцелел. Поэтому когда я налетел на кучу медвежьего дерьма, то сначала подумал, что мы уже почти пришли в лагерь, и Иваныч, гад, нам заминировал пути подхода. Я остановился, поднял голову и сдвинул свою чёрную кожаную шляпу на затылок. Справа впритык к дороге начиналась гора. Другими словами, дорога была вырезана в пологом борту этой горки. А слева, метрах в двадцати, в ложбинке текла Бобровка. К речке, взлягивая, во все лопатки драпали два небольших, с овчарку, медвежонка, а их мама стояла передо мной метрах в десяти, и смотрела то на меня, то на детей. Она стояла на четырёх костях левым боком ко мне, на обочине. Я остановился. Мозг то ли продолжал отдыхать, то ли вообще умер, но про карабин я вспомнил только тогда, когда из-за поворота появился отставший студент и громко сообщил:
     — Во бля! Медведь!
     Медведица в тот же момент рванула за своими чадами. Расстояние до речки она преодолела прыжков за пять, максимум! Ровно столько же времени я снимал с шеи карабин. Тормознувшим у воды медвежатам добрая мама дала такого поджопника, что половину речки они пролетели, не замочив лап. Студент подошёл ко мне, и мы ещё несколько минут наблюдали, как рыжая троица бежала вверх по длинному противоположному склону, покрытому молодым осинником. Мать время от времени останавливалась, вставала на задние лапы, поворачивалась и смотрела на нас. Потом вновь догоняла медвежат, давала под зад отстающему, и вновь оглядывалась. Вскоре они перевалили через бугор и скрылись.
     Мы переглянулись.
     — Медведь! — восхищённо произнёс студент. — Настоящий! Я живого медведя один раз только в цирке видел, в первом классе!
     Лицо у него в этот момент было здорово похоже на Савелия Крамарова, когда тот говорит свою сакраментальную фразу про покойников вдоль дороги и тишину.
     — Нда! — умно заметил я.
     Мозг заработал, но не на полную мощность. Так, одна какая-то вторичная программа включилась.
     В Кузнецком Алатау медведей много. Это был четвёртый медведь, которого я встречал в этих краях за два года: одного видели из машины, трёх — в тайге. Но чтобы вот так, нос к носу…
     — Как они напугались-то тебя! Всю дорогу засрали! — бесстрашный студент перешагивал через кучи и считал: — …Три, четыре… О, это явно мамкино… пять, шесть.
     — Следующий раз побреюсь и надену галстук! — пообещал я, и мы пошли в лагерь, до которого ещё оставалось километра полтора.

3

     Шёл я как-то раз по берегу такой реки, что и название вымолвить страшно — не то что берегом ходить. Река называлась Янгито, и впадала она в реку Виви, которая, выпадая из одноимённого озера, в свою очередь, впадала в Нижнюю Тунгуску, которой уже и впадать-то было некуда, кроме как в Енисей. Шли мы маршрутом с геофизиком Женей Филипповым. Каждый занимался своим делом. Женя каждые двести пятьдесят метров устанавливал небольшую треногу, ставил на неё приборчик и нажимал на нём кнопочку. Приборчик нервно взвизгивал, на экране тускло высвечивалась какая-то бессмысленная цифра, и Женя, с умным видом отмахиваясь от миллиона комаров, записывал эту цифру в свою пикетажку. Я шёл чуть дальше от уреза воды параллельно Жене и, отмахиваясь с умным видом от второго миллиона кровососов, брал образцы, записывал и даже в меру таланта зарисовывал коренные породы, стометровой стеной нависавшие над головами вдоль реки сколько хватало глаз: речка шириной полсотни метров прорыла себе каньон в сибирских траппах не хуже знаменитой Колорадо. Ничего необычного не предвиделось. Породы были однообразные: древняя лава толщиной несколько километров. Туфы, лапилли и прочая бесполезная для строительства коммунизма порода. Цифры в Жениной пикетажке и мои образцы и зарисовки различались друг от дружки так же сильно, как пятая серия мексиканского сериала от пятьдесят пятой. И главное — тут не было людей. Людей в Красноярском крае, на минуточку, проживало тогда меньше, чем в Ленинграде. Очень маленькая часть из этих чудаков обитала в бассейне Нижней Тунгуски. Но далеко не каждый житель даже Туруханска или Туры не то что был — слышал про речку Янгито.
     Через восемь километров нас должна была подобрать лодка и отвезти в лагерь. Почти половина пути была пройдена, приближалось время обеда. Расстояние мы мерили шагами, и внутренний счётчик около мозжечка через месяц после начала полевых работ считал шаги уже без нашего участия. Мы могли разговаривать на вольные темы, спотыкаться на мокрых камнях, стрелять куропаток, остановиться на обед на счёте «сто двенадцать» — и после обеда, убрав в рюкзак котелок и намотав подсохшие портянки, шагнуть с левой — и в голове раздавалось: сто тринадцать. Таким образом, зная длину своего шага, любой геолог вам скажет с точностью до десяти метров расстояние от своего дома до работы или, скажем, до ближайшей булочной: после сезона счётчик выключается далеко не сразу и некоторым сверлит мозг аж до тридцать первого декабря.
     На обед у нас был традиционно большой выбор блюд: две банки каши перловой с говядиной, чай, кусковой сахар и армейские сухари. С собой мы всегда носили моток лески и пару крючков, потому как рыбы в этих водах обитало ну прямо-таки неприличное количество. Чёрный хариус прыгал на голый крючок, ленок уже привередничал и шёл только на красную мушку или блесну-байкалку, таймень, этакий лев местного рыбного хозяйства, стоял под порожками и предпочитал бросаться на мыша исключительно лунными вечерами, а щуку и окуня тут за рыбу вообще не держали. Бытовала тунгусская поговорка: рыбы нет! Ссюка есть! Наловив в маршруте полдюжины небольших харьюзков, можно было сделать вполне ничего такой себе шашлычок, напялив нечищеную непотрошеную несолёную рыбёшку на палочку через рот. Не кулинарный шедевр конечно, но и не консерва.
     Наш левый берег полого уходил под воду, поэтому вся рыба, как ей и положено, гужевала у глубокого противоположного от рыбака борта. Там кто-то постоянно булькал, пускал круги и бил многочисленными хвостами. Женя вырубил было палочку под удилище, но оценивающе глянув на кашу, воду и свою обувь, раздумал бродить через половину реки в протёртых болотниках, и стал разводить костёр. Я взял котелок и пошёл к реке за водой. Никакие блага цивилизации не стоят котелка чистой холодной воды, набранной прямо из речки! Даже грузинский чай №36 на этой воде казался не таким уж грузинским! (Уточняю: маршрут сей проходил в те счастливые времена, когда ветераны Курской дуги ещё бодро ходили на парад Победы, а надпись на заборе «Петя-пидарас!» встречалась крайне редко и означала лишь негативное отношение автора к Пете, а не констатацию факта. За два месяца сплава по Виви мы не встретили ни одного человека!) И вот, я захожу в эти первозданные воды немного не по колено. Вода прозрачна, как воздух! Виден каждый камушек на дне! Сапог слегка взмучивает воду, в муть тут же суёт морды стайка мальков. Я наклоняюсь зачерпнуть литр этого национального достояния — и взгляд мой натыкается на вещи, которые ну никак не вписываются в донный пейзаж. Вместо того чтобы зачерпнуть воду, я закатываю рукав штормовки и начинаю доставать со дна и складывать в котелок: нож с наборной рукоятью обоюдоострый самодельный, нож складной за один рубль десять копеек (ценник выдавлен на чёрной пластмассовой ручке), три банки говядины тушёной абаканской, три банки свинины пряной, банку горошка зелёного мозговых сортов, две пачки по пятнадцать патронов к карабину калибра семь шестьдесят два, пачку патронов тозовочных латунных, ключ рожковый десять на двенадцать. Последнее, что было поднято из глубины — стеклянная банка ноль семь литра персикового компота производства Болгарии. Стекло под водой видно плохо, потому я и разглядел эту банку в последнюю очередь.
     В полном изумлении я внимательно осмотрел дно, походил по отмели туда-сюда, огляделся вправо, влево и — чего уж греха таить — глянул вверх, но ничего больше не нашёл и никого не увидел. На берегу тоже не было никаких следов пребывания человека. Единственный кроме меня бородатый сапиенс уже развёл костёр и, накидав в него сырого ягеля, стоял по пояс в дыму, борясь с эскадрильями мошкары под руководством огромного слепня. Женя поворачивался к густому ароматному дыму то передом, то приседал в него с головой, выныривал, довольно жмурился и даже снял накомарник, мешавший полноценному окуриванию его бороды.
     Я открыл банку компота, понюхал, прочитал дату годности. Всё в норме: изготовлено недавно, годно к употреблению до следующей зимы, только из холодильника. Хранилось неизвестно сколько, но в прекрасных условиях: при температуре не выше плюс пять и даже без доступа кислорода. Ржавчины — ни следа, значит, плавают предметы не так давно. Налил компот в кружку, отхлебнул. Праздник вкуса! Подал кружку напарнику. Тот, не открывая в дыму глаз, хлебанул, вдруг весь выпучился, и как ошпаренный вылетел из дыма и начал плеваться так, словно ему кипятку налили в рот.
     — Что это!? — трагически воскликнул он наконец, с ужасом доставая из своей огромной эмалированной кружки половинку персика. — Откуда это!?
     — Это нам премия за хорошую работу! — и я показал ему свои находки.
     Думаю, найди мы на необитаемом острове сундук с сокровищами — это была бы несравнимо менее удивительная находка, чем на бескрайнем русском севере наткнуться на такой схрон. Для нас навсегда осталось тайной — кто и когда обронил на берегу дикой Янгито такие необычные в миру, но в миллион раз необычнее в той глухомани предметы.
     Консервы мы в итоге всем отрядом благополучно съели, патроны за сезон расстреляли по куропаткам, а нож с наборной рукояткой — классика зэковского жанра — ездил потом со мной в тайгу много лет, пока его не изъяла милиция в аэропорту Абакана при посадке в самолёт.

4

     Шёл я как-то раз за ручку с мамой по берегу Чёрного моря. Наверно, как всякий ребёнок, увидевший столько воды, кричал что-то бессмысленное, верил во всё хорошее и хотел мороженого. Подробностей той поездки в Новороссийск я не помню, потому что было мне три года. Но отчётливо запомнился момент, когда впервые зашёл в тёплую воду по колено, потом по грудь, а потом мама говорит: «Давай дойдём вон до того плоского камушка, что лежит на дне, и на нём постоим!» Мы шагнули на камушек, мать поскользнулась на тине, и мы булькнулись в воду. Пожалуй, это вообще мои первые чёткие воспоминания в жизни. Я помню, как выглядел этот валун под водой, помню, как перед носом колышется зелёная тина, а в лёгкие льётся горькая вода. Помню, как рядом встаёт и снова падает мать — камень был площадью с письменный стол и очень скользким. Она ничем не могла мне помочь. Рядом со мной оказывалась то её голова, то ноги. Я пытался схватиться за неё, но она, пытаясь встать, отталкивала мои руки. В итоге нас вытащил на берег какой-то мужик. Кажется, я даже не потерял сознание, но дышать не мог, поэтому меня перегнули через чьё-то колено, и изо рта у меня долго текла вода. Потом, помнится, я лежал на песке, плакал, а мать сидела рядом и требовала ничего не рассказывать отцу. Думаю, именно с этого момента я перестал любить воду и верить матери. Но здесь речь пойдёт только о моих взаимоотношениях с водой.
     На третьем курсе Института цветных металлов, где я постепенно превращался из молодого человека в геолога, уроки физкультуры перенесли со стадиона в бассейн. Для меня это было равносильно зубной боли. До этого все физкультурные зачёты я сдавал без проблем и с удовольствием: прыжки, бег, лыжи, турник были лишь продолжением регулярных занятий спортом. Но слово «бассейн» для меня ассоциировалось с долгой мучительной смертью. Что интересно: будучи перед этим в гостях у тётки во Владивостоке, я обзавёлся ластами и маской, и на пару с родственником плавал под водой не намного хуже Ихтиандра. Мы ныряли на пять-шесть метров, ловили крабов и морских ежей, засовывали под камни медуз, кололи вилками камбалу, удивлялись количеству мусора под водой, синели к вечеру от холода, облазили все дикие пляжи — одним словом, плавал я хорошо, но только под водой. Оказываясь же на поверхности, я тонул вместе с пенопластом или надувным матрацем, в глаза и нос лилась вода, меня охватывала паника, и я успокаивался лишь тогда, когда нырял или выбирался на берег.
     Лариса Викторовна Хухрова не позволила мне ни того, ни другого. Она, как истинный преподаватель физкультуры, обзывала меня и Сашу Мазурова, ещё одного «великого пловца» из нашей группы, балбесами, рохлями, и, стоя в синем адидасовском костюме у бортика, иногда показывала нам, как мы выглядим со стороны.
     — Карпов! Это по-твоему брасс? Смотри, как ты плывешь? Зачем тебе эти тонны воды, которые ты баламутишь вокруг? Ведь вокруг тебя шторм! Смотри на Аполлонова и учись! Нет, я этого видеть не могу!
     Однокурсник Олег Аполлонов, пловец-разрядник, сходил в бассейн пару раз и потом ещё раз на сдачу зачёта. Плавал он действительно как рыба, и искренно не понимал, как можно не уметь плавать. А я тёр щипавшие от хлорки глаза, снизу вверх смотрел на Хухрову, и безуспешно пытался повторить за Аполлоновым пару нехитрых движений. Олег уплывал, Хухрова безнадёжно махала рукой и переключалась на более достойных, а я понимал, что жизнь несправедлива и скоро кончится.
     Я честно попытался научиться плавать, и сходил в бассейн аж целых пять раз, хотя искренно не мог понять, зачем мне это надо. Уже подходя к зданию, я улавливал запах хлорки, и меня начинало потряхивать. Втайне я каждый раз надеялся, что дежурная не найдёт ключ от раздевалки, что погаснет свет, или что из бассейна за ночь вытекла вода и плавание нам заменят хоть на рытьё противотанковых окопов в вечной мерзлоте. Но нет. Бассейн функционировал с чёткостью гильотины, на холодной вонючей воде мерзко покачивались верёвки с нанизанными на них кусками идиотского пенопласта, размечая шесть дорожек с мели в глубину. И Хухрова, невзирая на сырость и сквозняк, появлялась как смерть из темноты коридора всегда вовремя с неизменным журналом под бицепсом, и раз за разом оглушительно свистела в свисток, объявляя о начале экзекуции. Как я мечтал её утопить! Сбросить с вышки, прыгнуть следом, вцепиться ей в горло и вместе уйти на дно! Но тут у меня на сгибе левого локтя вылез здоровенный фурункул. Было больно, но — Боже, как я ему обрадовался! Я тут же пошёл в институтский медпункт, где мне сделали перевязку, выписали рецепт и дали освобождение от бассейна. Я тут же решил, что это — судьба, а освобождение — пожизненное, и в бассейн в этом семестре больше не ходил. Фурункул через две недели исчез, но теперь мне проще было умереть, чем переступить порог бассейна. На следующий семестр меня лишили стипендии, но этим всё и ограничилось. (Это единственный семестр, когда я не получал свои законные сорок пять рублей.) Тем более что учился я хорошо и был старостой группы. Но «хвост» остался.
     И вот подходит время защиты диплома, а у меня в зачётке не хватает одной подписи. Декан Шестаков вызвал меня в кабинет, при мне созвонился с кафедрой физкультуры, надавил авторитетом на несгибаемую Хухрову, и просто, по-человечески, как он это прекрасно умел, объяснил, что студента со средним баллом 4,75 как-то негоже оставлять без диплома из-за несдачи пусть очень важного, крайне нужного, но всё-таки зачёта. Потом положил трубку и сказал:
     — Всё, идите с Мазуровым к ней, она вам всё подпишет. Я сам плавать не люблю! Моюсь исключительно под душем. Надо будет покумекать над тем, чтобы у студентов был выбор в этом вопросе. В конце концов, это не петрография, а Хухрова — не Махлаев!
     Хухрову мы нашли за её любимым занятием — пыткой студентов на рукоходе на стадионе около нашей общаги. Подавив дрожь в коленях, я вымучил улыбку и, протянув зачётку, промямлил:
     — Лариса Викторовна! Подпишите, пожалуйста!
     Меня просверлили два ненавидящих глаза дочери чингизидки и маркиза де Сада. Она достала ручку, расписалась там, где должна была расписаться ещё два года назад, и сквозь зубы проговорила:
     — Чтоб вы, суки, оба утонули!
     Минул год. Я окончил институт, устроился работать геологом, а в апреле ко мне в гости забежал одноклассник Олег Забавин с предложением сплавиться по великой русской реке Каче. На лодках оба мы до этого плавали неоднократно, при слове «Кача» ничего кроме худенького ручейка с коровой на берегу и покрышками на дне в голову не приходило, поэтому решение было принято быстро. У меня имелась надувная лодка-пятисотка, которую мы тут же надули, проверили, подклеили, сдули, и рано утром девятого мая залезли в электричку. Как говорится, ничто не предвещало. До тех пор, пока я не вышел из вагона на станции Лесная и не увидел, как выглядит Кача в верхнем течении во время таяния снега. Не знаю, как выглядит Брахмапутра, но от вида настоящей горной речки нам сразу стало не до смеха, а через десять минут после старта мы окончательно прокляли своё скоропалительное решение. Мутная вода отовсюду пёрла с гор, русло с каждым километром становилось всё шире, спуск — всё быстрее. Рюкзаки мы привязали к деревянному сиденью посередине, а сами сидели на высоких бортах. Я — на правом сзади, напарник — на левом спереди. От скорости свистело в ушах, брызги перелетали через лодку. Вскоре мы изрядно вымокли и натёрли мозоли на руках. Вода заливала пойму, из воды то там, то сям торчали ещё вчера сухопутные камни, коряги, и нам приходилось постоянно быть начеку и интенсивно работать вёслами.
     — Греби! — орал я сквозь шум в затылок Олега.
     — Табань! — орал Олег, и я притормаживал веслом нашу яхту как мог, уводя её нос вправо.
     Поток иногда протекал прямо через заросли тальника, так что нам приходилось прятать головы, а то и падать на дно лодки, а нам по спинам хлестали красиво распускающиеся веники. Лодка частенько налетала на сучки и камни, но, слава богу, резина выдерживала. Успокаивало то, что лодка эта советская и проверенная, состоящая из шести раздельных секций, и порыв одной секции не приведёт к мгновенной катастрофе. С собой у нас имелся ЗИП, в который входил тюбик клея, наждачка для зачистки резиновых поверхностей перед склеиванием и резина для заплаток.
     Через пару часов экстрима мы вовремя разглядели прямо по курсу мост, а перед ним на берегу — пару надувных лодок и байдарок и собратьев по разуму, интенсивно машущих нам руками. Мост был насыпной, типа дамбы, и Кача с рёвом пролетала под ним в две бетонные трубы диаметром метра по полтора каждая. Народ на берегу что-то орал нам, показывая на правую трубу и складывая руки над головами Андреевским крестом. Олег налёг на весло, я притабанил, и мы, резко приняв вправо, причалили к берегу метрах в пятидесяти от моста. Вылезли на трясущихся ногах из лодки, достали термосы и консервы, а заодно поинтересовались у аборигенов причиной их неописуемой тревоги. Оказалось, что кто-то сообразительный за зиму наварил в правой трубе сетку из толстенной арматуры. Причём сделал это не на том торце, куда вода втекает, а на том, из которого вытекает, сварганив неизвестно зачем идеальную ловушку. Пара бывалых туристов при байдарке сидит перед этим мостом уже вторые сутки и, вместо того чтобы спокойно обойти мост поверху и плыть дальше, занимается тем, что машет руками, предупреждая всех, кто подплывает, об опасности. Оказывается, на байдарках по этим трубам пройти было можно. По левой можно пройти и сейчас. Любителей пощекотать себе нервы хватает, но про вновь появившуюся решётку кто-то знает, а кто-то, может, и нет. И, оказавшись в правой трубе, последнее, что успеет крикнуть изумлённый байдарочник, прежде чем его раздавит бешеным напором: «Ёб..ая решётка!»
     Мы попили чай в компании с незнакомыми хорошими людьми. Чем привлекательны трудные дороги — так это отсутствием на них мерзавцев. Отдохнули, малость обсохли, вздохнули, перетащили лодку за мост, вновь увязали рюкзаки и продолжили путь. Вокруг были горы и тайга. Причём ущелье сузилось, горы выросли и помрачнели, и наша скорость возросла с первой космической до второй. Местами спуск становился таким крутым, что напоминал жёлоб аквапарка. По берегам орали рябчики, в ложбинках изредка погромыхивали камнепадики местного значения, отовсюду в основное русло вливались ручейки и речки. Если бы мне показали фото этих мест, я бы сказал, что это Кавказ или Забайкалье. Никак не ожидал, что наша ручная городская Кача в полусотне километрах от города выглядит вот так! Дикая, опасная, необузданная и ещё не загаженная речушка.
     Ещё часа через три плавания через пороги, цепляния за камни и маневрирования меж ёлок и осин окружающие горы пошли на убыль, а где-то вдалеке зашумела дизелями трасса. Мы поняли, что подплываем к посёлку Памяти Тринадцати Борцов (Против чего или кого чёртова дюжина боролась — до сих пор не знаю. Стыдно.) и что наше путешествие заканчивается. И расслабились. Ведь мы же столько сегодня преодолели, что Брахмапутра теперь для нас — тьфу! Что ещё немного — и можно идти в кругосветку под парусами! Пешком на Марс! Что наши имена золотыми буквами… Бывает такое с молодыми восторженными балбесами после первой рюмки или удачного похода. Туристам на заметку: не расслабляйтесь, пока ваша лодка не стукнется носом в берег!
     Выскочив из ущелья, Кача внезапно разлилась по плоскотине какого-то заливного луга, поросшего кустарником и мелкими деревцами, которые стояли, бедные, по пояс в воде, имитируя мангровый лес. Куда делось главное русло — мы сначала не поняли, а когда через три секунды сообразили — было уже поздно. Нашу посудинку понесло прямо на этот лес, сквозь который нам пришлось продираться в сторону основной стремнины как угорелая вошь сквозь частый гребешок. Но течение оказалось слишком быстрым, а места для манёвра и времени на обдумывание действий катастрофически не хватало. Нам каким-то образом удалось обрулить большую часть деревьев примерно в том же стиле, что горнолыжник проходит слалом, цепляя габаритами флажки на грани фола, и почти прорваться на главное русло, когда одна из веток подло свесилась откуда-то сверху и ударила меня в лоб. Оттуда свешивалось много веток, и из воды их торчало много, и всё вокруг бурлило и шипело, и мы бешено работали вёслами, и чистое русло было в каких-то десяти метрах. Как в замедленном кино, я получаю удар в лоб, переходящий в правый глаз, и вываливаюсь из седла. В тот же момент лодку разворачивает бортом к течению и переворачивает кверху пузом. Надо мной смыкается мутная ледяная вода, которая тут же заливает лёгкие сквозь нос. Над головой — лодка, вокруг — кусты, в спину давит неудержимый поток, а в лёгкие льётся и льётся Кача, заполняя меня изнутри. Помнится, я подумал: надо перестать дышать носом — и вода перестанет литься. Но всё то время, что я находился под водой, талая вода наполняла мои лёгкие с какой-то кошмарной неизменной скоростью. Вдруг над головой стало светло. Уже плохо соображая, я схватился за ветки и полез наверх. Через секунду моя голова оказалась на поверхности. Лодка в перевёрнутом состоянии уплывала в главное русло, за верёвку, что шла вдоль её борта, держался недовольный Олег. Из воды торчала только его голова и рука. Я попробовал догнать лодку и приударил брассом так, что будь рядом госпожа Хухрова — зачёт мне был бы обеспечен. Однако для того чтобы догнать лодку, этого оказалось недостаточно. Продавив кусты, наше судёнышко, толкаемое подводным парусом в виде Олега и двух привязанных рюкзаков, стартануло по главному руслу так, что через десять секунд я потерял его из вида. Помнится, Олег, скрываясь за поворотом, повернулся ко мне и покачал тем, что торчало над водой. Я уцепился за последние перед клокочущей рекой ветки. Течением меня тут же развернуло на спину и стало полоскать как тряпку. Мысли в тот момент, помнится, текли так: в экстремальной ситуации человек становится гораздо сильнее. Значит, сейчас я стану сильнее, подтянусь, и на одних руках вылезу на верхушку того деревца, за ветки которого в данный момент цепляюсь. А там что-нибудь придумаю. Хренушки! Через три секунды течение стянуло с меня отличные резиновые сапоги, которые я вёз из самой Риги, куда летал к приятелю в гости. Ещё через полминуты, сделав пару попыток подтянуться, я понял, что всё, чего таким образом добьюсь — это того, что руки ослабнут, ноги замёрзнут, и я свалюсь в воду без сил, со всеми, я бы сказал, втекающими. Метрах в пятидесяти маячил желанный берег. Я отпустил осклизлые канаты веток, перевернулся на живот, и начал бешено грести по диагонали к берегу. Ау, Лариса Викторовна со своим секундомером! Вы бы долго трясли его над ухом и протирали глаза, не веря результату! На берегу я оказался секунд через пятнадцать, причём половину этого времени потратил на штурм отвесного осыпающегося метрового борта из чистого, дьявол его забери, жирного чернозёма! Я вылез на твердь, встал на четвереньки, и из меня горлом и носом полилась вода. До тошноты знакомые ощущения! Потом лёг на живот, а она продолжала литься, вызывая спазмы от диафрагмы до гландов. А в голове пели соловьи: живой!
     Потом я встал и заорал:
     — Оле-е-е-г!
     Ответом был фоновый белый речной шум. И вот тут мне стало страшно.
     — Оле-е-е-е-г! — заорал я ещё громче, последний раз блеванул водой, и побрёл вдоль берега.
     Босиком идти было — не скажу, что очень удобно, но эти ощущения как-то не доходили до мозга. То ли потому, что ноги замёрзли и ничего не чувствовали, то ли потому, что земля была мягкая и тёплая, но я в носках шлёпал по грязи и прошлогодним мокрым листьям, ещё неделю назад покрытым снегом, закрывал ладонью сильно ушибленный правый глаз, и каждую минуту орал:
     — Оле-е-е-г!
     И мне было очень страшно. Невероятно страшно. Страшно как никогда. До того момента, пока я не услышал в ответ знакомое:
     — Э-х-е-е-е!
     Он, чертяка, тоже выплыл! Его вместе с лодкой несло течением ещё метров семьсот, прежде чем он смог подгрести к берегу.
     Мы вытащили лодку на лужайку, отвязали рюкзаки и выжали тряпки. Что характерно: кроме моих сапог мы ничего не утопили! И более того: у Олега оказались с собой войлочные ботинки «прощай молодость» — он брал их на всякий случай вместо тапочек. Мы развели костёр (Спички в целлофане — это святое для каждого сплавщика!), малость обсохли, согрелись, успокоились и перекусили. А вот пить почему-то не хотелось. Сдули и свернули лодку, вышли на трассу, дошли до остановки, дождались автобуса до Красноярска, и через два часа были дома.

5

     Шёл я как-то раз с радиометром на шее по Большемуртинскому району Красноярского края с целью замеров уровня радиации в очередном шурфе, который за день до этого выкопал Николай Николаевич Коновалов, горняк Назаровской партии Красноярской геологосъёмочной экспедиции, или ГСЭ. Рытьём шурфов в нашем отряде занимались двое: вышеупомянутый Коляколя и Вася Шакун. Ещё присутствовали начальник отряда, повар Паша, водитель «ЗиЛ-157» Володя с этим самым ЗиЛом, и я. В мои обязанности входил отбор различных проб, шлихование (промывка грунта в специальном лотке на предмет обнаружения тяжёлой фракции, в которой может оказаться всё что угодно от гематита и золотых самородков до картечи и медных монет-полушек восемнадцатого века), таскание рюкзаков, заготовка дров для кухни, ношение воды в баню, а также замеры радиации коренных пород, докопаться до которых — и есть цель любого горняка, роющего шурф. Замеры эти вошли в обязанности всех геологических партий — с тех пор как над Хиросимой американцы взорвали атомную бомбу и товарищ Сталин, посовещавшись с товарищами Берией и Курчатовым, решил не ударить перед империалистами в грязь лицом. Стране потребовались радиоактивные материалы. При ближайшем изучении оказалось, что таковых — великое множество, но далеко не из каждого можно сделать бомбу. Поэтому все или почти все геологи, куда бы их ни послала Родина, должны были иметь на шее радиометр и делать замеры радиации в каждом маршруте, каждом шурфе и каждой канаве. Вся информация об уровне радиации записывалась в специальный журнал и по окончании сезона передавалась в специальное управление при министерстве геологии. А там умные дядьки отделяли зёрна от плевел и решали — что достойно внимания, а что — нет. Допустим, пара всплесков радиоактивности, что зафиксировал лично я, вряд ли их заинтересовали, хотя меня напугали изрядно. Ну ещё бы: бьём линию шурфов из двадцати пяти штук, и в двадцати ямах значения — десять микрорентген в час. От силы — двенадцать. Спрыгиваешь в двадцать первый шурф — сорок микрорентген. В следующем — сто, далее — двести, сто и сорок. Чернобыль тогда ещё взрываться и не думал, о радиации народ знал только из фильмов про послевоенную Японию, но из шурфа, где радиометр СРП показал больше двух сотен, я, помнится, выскочил без помощи рук, едва отколов пару кусков гранита со дна на силикатный анализ и выкинув в траву упавшую ночью в шурф ящерицу. Калий, конечно, не уран, но осознание того, что тебя облучают в двадцать раз сильнее обычного, бодрит чрезвычайно.
     Однако рассказать я хотел не о глобальном, а о Колеколе. Коновалов выглядел классическим советским бичом. Зимой он жил в какой-то общаге и зарабатывал на жизнь тем, что копал могилы на городском кладбище. О своём существовании зимой советский геологический бич рассказывать не любит. Потому что человек он хоть бывший, но интеллигентный, а всё, что зимой с ним происходит — происходит как во сне: трезвым в это время года бич бывает редко. Руки у таких людей, как правило, золотые, и на бутылку водки заработать — не проблема. Поэтому к весне вид у них такой же, как и запах. С первыми лучами весеннего солнца бичи, с почерневшими лицами, на трясущихся ногах начинают подтягиваться в отделы кадров различных геологических организаций. В апреле-мае уезжают в тайгу, где без водки да на свежем воздухе быстро входят в форму, набирают вес и перестают жаловаться на боль в желудке.
     Коляколя копал могилы на Бадалыке. Как у любого советского предприятия, у этого кладбища тоже имелся план: двадцать пять покойников в день. На законный вопрос персонала — как перевыполнить пятилетний план и получить звание ударника соцтруда? — директор хитро улыбался и пожимал плечами: мол, идите с топорами в ближайшую деревню, добивайте до плана. Вообще, на кладбище Коновалову жилось так хорошо финансово, что к весне он начинал ловить под кроватью зелёных человечков. Несколько раз его отправляли лечиться, но лучшего профилактория для алкаша такого рода, чем геологическая экспедиция, видимо, не существует. Летом, с началом полевого сезона, он устраивался в ГСЭ горняком и копал те же могилы, но с другой целью. Невысокий, жилистый, бородатый, редкозубый, с пожелтевшими от курева усами. Немногословен, опытен в тайге, уважающий начальство, но изредка даже в тайге уходящий в классический русский запой. Зарабатывали горняки с кубов: чем больше выкопал, тем больше получил. Поэтому у каждого уважающего себя горняка имелся свой инструмент: кайло, подборная и штыковая лопаты, который ездил с ним из сезона в сезон. Для лопат работяги делали специально изогнутые черенки из берёзы, кончики кайла перед сезоном оттягивали и закаляли, превращая на пару вечеров кухонный таган в настоящую кузницу. Двое наших горняков — Коновалов и Шакун — работали примерно одинаково, на совесть, поэтому для упрощения расчетов начальник считал общие кубы, а потом сумму делил на два. Кубов оказывалось столько, что бухгалтерия, открывая отчёт за месяц, выпучивала глаза и заявляла, что человек лопатой столько выкопать не может и начальник занимается приписками, а это уже тянет на статью. Но, узнав, что это не просто горняки, а Коновалов и Шакун, только говорили: «А-а-а, ну тогда вопросов нет!» и смело писали в графе зарплата цифру 400.
     Отряд на «крокодиле», как мы называли наш ЗиЛ, заезжал по старой лесовозной дороге в какую-то глухомань, где мы и ставили лагерь. Желательно — ближе к речке или ручью, хотя пару раз приходилось таскать воду за километр: болотистый грунт не позволял подъехать ближе даже при наличии на нашем вездеходе лебёдки. Мы протаскивали машину с помощью лебёдки через пару луж размером с футбольное поле, но в итоге останавливались перед каким-нибудь жутким болотом, кишащим головастиками и комарами, понимая, что дальше хода нет. Ставили три палатки, брезентовый навес в качестве кухни, стол из четырёх тёсаных досок и закидывали на дерево антенну рации — вот и всё хозяйство. А воду из ближайшего ручья возили в канистрах, навьючив их на старенький велосипед «Урал». С утра пораньше повар варил кашу и чай, горняки завтракали и шли копать шурфы. Линию для них, или профиль, мы с начальником заранее тщательно размечали, прорубая топорами целые просеки и отмечая колышками места закопов. Я вставал позже горняков, таскал дрова, возил воду, ходил со спиннингом на речку, дабы разнообразить меню отряда жареной щукой или ухой из окуня. Если требовалось — ходили в маршруты. А когда Вася с Колейколей прокапывали несколько шурфов — шли на линию брать пробы и делать замеры там. Вечером народ собирался на кухне, ужинал, курил, штопался, стирался. Слушали радио. У нас с начальником отряда, который по совместительству являлся моим папой, палатка была своя, у горняков, повара и водителя — своя, в третьей размещался продуктовый склад, в котором мы иногда обедали, если на улице лил дождь. Общались мы с Колейколей поначалу не очень, да оно и понятно: ему было за пятьдесят, а мне — шестнадцать. Видок у него был, конечно, аховский: Коляколя почему-то не любил мыться. Палатка в качестве бани у нас бывала не всегда, но даже когда лагерь стоял рядом с речкой Большая Кеть, в которой можно было спокойно мыться хоть каждый вечер, Коляколя делал это не чаще одного раза в две недели. Духота в июле стояла жуткая. Мы потели, как собаки в корейском ресторане, даже лёжа в открытой палатке на спальнике. Приходя из маршрута, я сначала шёл на речку, а уж потом на кухню — до самого себя было противно дотрагиваться, так роба промокала от пота. А снять её было невозможно из-за постоянного облака мошкары, вившегося над любым теплокровным. (Как-то раз повар застрелил капалуху, общипал и положил на кухонный стол. Через пять минут бедная птичка скрылась под слоем огромных полосатых комаров, облепивших безжизненное тело.) Коляколя то ли не потел, то ли зимой жил в таких условиях, что уже не обращал внимания на то, что он потный и грязный, но мыться не любил категорически. После работы, садясь за стол, он просил кого-нибудь плеснуть ему на руки. Смывал с них глину и песок, разик плескал водой в лицо — вот и вся процедура.
     Однажды вечером мы, как обычно, сидели на кухне под навесом, слушали радио, курили. Я тогда ещё не курил, но зато обеспечил всех курильщиков отряда мундштуками из ольхи. Народ курил сигареты без фильтра «Памир», который тут называли «Дядька с палкой» из-за соответствующей картинки на пачке. Докурить сигарету без фильтра до конца невозможно. Кто обжигал пальцы и губы, стараясь всосать лишний сантиметр курятины, кто скуривал чуть больше половины и, подавив горестный вздох, выкидывал длинный окурок в костёр. Для курильщика это всё равно, что выкинуть бутылку, в которой ещё плещется добрых семьдесят пять граммов. Видя людские страдания, я от нечего делать вырезал из ольхи нечто ажурное, нагретым на костре гвоздём прожёг мягкую сердцевину и вручил, кажется, повару. Тут же посыпались заказы в количестве трёх по количеству курящих. На другой день все уже курили мои мундштуки. Через неделю курения обнаружилось, что отверстия в моих изделиях заросли никотином, и их пришлось прочищать. Это вызвало оживлённую полемику на тему: а что же тогда творится в наших лёгких? В итоге повар к концу сезона бросил курить, а Вася к концу сезона выбросил чубук, заявив, что смысла в куреве не видит, коли весь никотин осаждается по дороге в его организм.
     В тот вечер, когда я создавал свой первый мундштук, по какой-то волне передавали радиоспектакль «Емельян Пугачёв» по Василию Шукшину в исполнении Михаила Ульянова. Вообще, радио для геолога — это единственное окно в большой мир. А поскольку геолог — существо крайне любознательное, то и окно это открыто постоянно, и «Альпинист» за сезон высасывал минимум три батарейки «Крона». Советские новости разнообразием не отличались, а вот радиоспектакли выдавали — любо дорого послушать. Это были не нынешние аудиокниги, под которые хорошо засыпать и где чтец ставит ударения куда бог на душу положит. Там Народный артист СССР под музыку и звуки боя, плеск волны и скрип колёс исполнял действо, выкладываясь не хуже, чем на сцене московского театра. Поэтому целый час мы сидели в полной тишине и темноте, пили чай, били комаров (Коновалов только один раз прервал молчание, убив очередного напившегося гада. Он внимательно посмотрел на труп в мозолистой ладошке, подумал и глубокомысленно заметил: «Они против нас как китайцы: у нас — сила, но их, опять же, дохуя».), подкидывали поленья в костёр и слушали раскатистый ульяновский бас. «Кто-то полем, полем, полем. Кто-то белым голубе-е-ем!» — доносилось из «Альпиниста». И хоть динамик был слабенький, и не то что про три дэ — про стерео-то в те времена никто слыхом не слыхивал, а у меня перед глазами проносились казаки, и крепостные, обдирая в кровь руки, тащили пушки через непролазную грязь, и Емельян волновал тёмный народ горячими речами. Роман был длинным. Через час Ульянов умолк, а женщина объявила, что продолжение ждите завтра в это же время. Далее — вести с полей.
     — Только четвёртую часть прочитали. Ещё три вечера будет! Хорошо читает! — зевая, сказал Коляколя, собрал подсохшие у костра портянки и полез в палатку ночевать.
     Это его замечание не то что меня удивило, но как-то запомнилось. И действительно, три последующих вечера мы в девять наливали в кружки «смолу», как тут назывался чай, замолкали, и передо мной разворачивалось великое и кровавое действо под Оренбургом. Я смотрел на темнеющий лес, на сполохи костра, и голос Михаила Ульянова гремел в тайге над Большой Кетью, и у меня временами шевелились волосы на затылке от грандиозности картины из жизни России восемнадцатого века.
     На следующий вечер по радио запели какую-то оперу, и мы заскучали. К хорошему привыкаешь быстро, и после ульяновского реализма тенор из Новосибирска как-то не пёр.
     — Вот бы ещё почитали чего-нибудь! — заметил я. — Хорошо бы «Угрюм-реку» Шишкова!
     Дело в том, что незадолго перед началом сезона я прочитал несколько произведений Шишкова и был покорён и поражён.
     — Да, про Фильку Шкворня и Тузика Спиртоноса тут слушалось бы в самый раз! — заметил Коляколя, и вдруг, глядя на костёр и словно бы читая текст, лежащий перед ним в этом костре, начал тихо декламировать своим хриплым прокуренным голосом:
     — В каком-то капище был деревянный бог,
     И стал он говорить пророчески ответы
     И мудрые давать советы.
     За то от головы до ног
     Обвешан серебром и златом.
     Стоял в наряде пребогатом,
     Завален жертвами, мольбами заглушён
     И фимиамом надушён.
     В Оракула все верят слепо,
     Как вдруг — о чудо, о позор… — Коляколя закашлялся, хлебнул чая, курнул и продолжил уже громче:
     — Заговорил Оракул вздор.
     Стал отвечать нескладно и нелепо.
     И кто к нему зачем ни подойдёт,
     Оракул наш что молвит, то соврёт.
     Ну так, что всякий дивовался.
     Куда пророческий в нём дар девался?
     А дело в том… — чтец вновь курнул, поднял вверх указательный палец и торжественно, в ульяновском монументальном стиле подытожил:
     — Что идол был пустой,
     И саживались в нём жрецы вещать мирянам.
     И так, пока был умный жрец — кумир не путал врак.
     А как засел в него дурак,
     То идол стал болван болваном.
     Я слышал — правда ль? — будто встарь
     Судей таких видали,
     Которые весьма умны бывали,
     Пока у них был умный секретарь.
     Коляколя замолк, хлебнул чаю, докурил сигарету до мундштука и вставил на её место другую.
     Мне сначала показалось, что у меня что-то со слухом. Или с глазами. Ну не вязался в моём мозгу бородатый беззубый горняк и бич Коновалов с тем эмоциональным явно подготовленным чтецом, который только что выступил перед нами! Пока я молча сидел и пытался сопоставить несопоставимое, Коляколя прочитал пару стихотворений Есенина, пару — Лермонтова, ещё одну басню Крылова, докурил вторую пачку «Дядьки с посохом» — свою суточную норму — и полез в палатку.
     Следующим вечером, сидя после работы у костра, я спросил его — откуда он знает столько стихов? И услышал короткий рассказ. Коновалов — сирота. Его родители погибли в блокадном Ленинграде, и он всё детство провёл там же, в колонии «Красные зори». Еле выжил. С голодухи ел траву и молодые листья с деревьев. Многие товарищи умерли, он лично возил их на кладбище. Единственное светлое воспоминание из его детства — учитель литературы (фамилию я, к сожалению, не помню) и книги. Ну, конечно, день снятия блокады, когда он выпил целый стакан сладкого чая с белым хлебом, и день Победы. Потом работал на разных стройках, благо после войны их было — завались. Постепенно добрался до Сибири, тут и остался. Женился, стал попивать, развёлся. И всё что ему надо на выходной или праздник — это бутылочку и книжку. Стихи специально не учил. В детстве у него была феноменальная память, и всё, что прочёл в десять лет, может прочесть и теперь. Последнее время читает прозу. Наизусть, конечно, всё не помнит, но сюжеты, главные герои — всё тут (он постучал себя по грязной кепке).
     После этого я стал смотреть на людей другими глазами. Коляколя показал мне: что главное в человеке, а что второстепенное. Где — истинная культура, а где — пена и голые понты. Когда он узнал, что у меня в рюкзаке болтается без дела книга Чмыхало «Дикая кровь», то сразу попросил почитать. В тайге с чтивом не очень. Готовясь в поле, геолог готов засунуть в свой рюкзак хоть полный выпуск «Всемирной литературы»! Но места как обычно хватает лишь на одну книжонку в мягком переплёте или пару старых журналов «Октябрь», которым обратно в свой книжный шкаф вернуться — не судьба. Я конечно же одолжил свою красную с золотыми буквами на обложке книгу, и Коляколя погрузился в чтение. Читал он так: наливал себе полную кружку чая, брал один кусочек сахара (после блокады у него сложилось едва ли не божественное отношение к сахару, и он употреблял его, смакуя каждую сахаринку, только по одному кусочку на кружку, и только вприкуску), садился у костра на колени, книгу ложил перед собой на землю, подстелив предварительно под неё свою кепку, закуривал и начинал читать. Вокруг ходили мы, летали комары и слепни, «Альпинист» рассказывал о том, как лично Леонид Ильич от всего сердца, но Коляколя всего этого уже не воспринимал. Он каким-то образом отключал внешний контур и полностью переносился в книжное действо. Изредка он отрывался от чтения, прикуривал от уголька, подливал чай, говорил что-то вроде: «Да-а, ну и дела!» — и вновь нырял в книгу с головой. Как у него при этом не затекали ноги, до меня не доходит и теперь. Прочитав за два вечера «Дикую кровь», Коляколя перевернул последнюю страницу и надолго задумался. Потом вернул мне книгу и с грустью произнёс:
     — Очень интересно! Жаль, что такая короткая! Читал бы такое и читал! Исторические романы — это прекрасно!
     Услыхав это, наш водитель, гражданин совсем другой вселенной, который за неделю до этого променял в Верхней Казанке запаску от ЗиЛа на литр первача, полез в кабину и достал из-под сиденья какую-то засаленную книжонку.
     — Во, Коляколя! Если надо — забирай! Я эту хрень в нашей библиотеке взял. Думал — путное чего, а там стихи оказались. В кабину кинул, думал — на жопу пойдёт, и забыл.
     Коновалов взял книжку, покачал головой, смахивая пыль с обложки, и радостно улыбнулся:
     — Байрон! Дон Жуан! Давненько не читал!
     Стихи Коляколя читал гораздо медленнее, чем прозу. На «Дон Жуана» у него ушло дней десять. Казалось, он смакует каждое слово примерно так же, как сахаринки в кусочке рафинада. Читал он всегда молча, согнувшись над книгой, как мусульманин в молитве, и только иногда от костра доносилось: «Да-а!», или «Во мужик даёт!», или «Вот это загнул!» Я дождался, когда он дочитает до конца, и тоже взялся читать о похождениях великого ловеласа. Это была моя первая книга стихов, которую я открыл не потому, что это задали в школе по литературе, а самостоятельно.
     Видя такое, понемногу стали читать и другие члены нашего небольшого отряда, а отец заказал по рации, и нам вскоре привезли штук десять разных книжек типа Сартакова, Санина и Шолохова. Я старался не отстать в скорости прочтения от Коновалова и залпом проглотил «72 градуса ниже нуля» и «Философский камень», хотя тогда, помнится, меня больше увлекла рыбалка на жерлицу. Рыбачил я своеобразно: руками на дне Кети нашаривал мидию (может, это и не мидия, но мы так окрестили этих двустворчатых, которые в изобилии ползали в иле на отмелях), разламывал бедолагу — и на мясо тут же кидалась свора пескарей. Опять же руками я ловил пескаря, аккуратно насаживал бедолагу на крючок и опускал в воду. Через час-другой пескаря съедала щука, заглатывая при этом и крючок. Я доставал бедолагу и нёс на кухню жарить.
     До конца сезона Коляколя нам устроил ещё с десяток литературных вечеров. Ни с того ни с сего после ужина он непременно начинал с Есенина, потом переходил на Лермонтова, Пушкина или Гёте. Иногда декламировал кого-то мне неизвестного. Начинал он тихо и без выражения, глядя на костёр или закрыв глаза. Потом эмоции добавлялись, его голос расцветал красками и энергией, он немного жестикулировал, и огонёк сигареты плясал в темноте, описывая сложные траектории в двух вершках от пожелтевших усов. О чём думал он в такие моменты? Где себя видел? Кого вспоминал? Было ясно, что выступать ему не впервой, и качество слушателей его давно не волнует. Эти стихи он рассказывал не нам, а кому-то, кого перед ним не было. А может, был, да только мы его не видели.
     Приехав после сезона домой, я тут же обложился книгами. Я настолько зауважал этого с виду неказистого, но красивого и культурного внутри человека, настолько захотел стать таким же начитанным не для показухи, а для самого себя, что за один день выучил поэму «Вересковый мёд» в переводе Маршака. Мои мозги стали работать по-иному, нежели до встречи с Коноваловым. Я читал прозу, заучивал наизусть стихи, пересказывал смысл прочитанного перед зеркалом и друзьям на школьных переменах. С тех пор я прочитал массу книг и даже немного стал писать сам. Научился отличать красивых снаружи, но пустых внутри людей от людей по-настоящему красивых, что значительно сократило число моих товарищей, но повысило их качество. А через два года я узнал, что Коляколя в своей общаге зимой ушёл в очередной запой, да так обратно и не вышел.

6

     Шёл я как-то раз мимо вино-водочного магазина, услышал незатейливый диалог двух, очевидно, завсегдатаев, и внезапно вспомнил старую, но поучительную историю о зря потраченном во спасение души стакане водки. Прошло столько лет, а услышав случайный возглас: «Да нахера ему целый стакан наливать! Не в коня корм!», мне сразу захотелось задать одному вообще-то неплохому человеку так и незаданный четверть века назад вопрос: «Ну, зачем, скажи на милость, мы отдали тебе последние двести грамм?»
     Полевой сезон у нас, геологов, подходил к концу. Сентябрь, как водится у сентябрей, раскрасил тайгу. Липы покраснели, дачники посинели, сосны пожелтели, лопухи засохли, попрятались в мох черемша и подснежники, комары улетели на юг, и последняя певчая птичка с трудом допевала весёлую песню о хорошо проведённом лете. В общем, флора и фауна сделали всё, что им положено сделать для этого времени года, но речь не об этом. Горнякам нашего отряда оставалось прокопать несколько шурфов, геологам — сбегать в пару несложных маршрутов, да и всё. Если повезёт — перед отъездом завалить марала и порадовать заждавшихся домашних деликатесом из тайги. В конце сентября у марала начинается гон, он теряет осторожность ввиду повышенного содержания тестостерона в крови и становится лёгкой добычей человека с карабином. Но речь снова не об этом, а о том, что уровень тестостерона внезапно повысился не только у местных маралов, но и у некоторых работников нашего геологического отряда.
     Проблемы возникли практически из ничего: к нам в отряд пришла машина. Наш видавший виды «ГАЗ-66» с будкой работал то в одном отряде, то в другом. Где возможно — развозил горняков по линиям, геологов — по маршрутам, и постоянно мотался в ближайший райцентр за продуктами и вещами первой и даже второй необходимости. Узнав, что машина завтра идёт в деревню за хлебом, двое рабочих, А и Б, уговорили начальника отряда Юру отпустить их буквально на полдня за носками и зубной пастой.
     Рабочий или горняк в геологии — существо чрезвычайно умное и изобретательное. В частности, оно никогда не попросит начальника отпустить его в деревню за водкой или одеколоном «Шипр», как бывало в горбачёвские времена. Это слишком банально и бесперспективно. Во-первых, если во время полевого сезона пьянка начинает мешать работе, то чаще бросают всё же пьянку, а не работу. Поэтому слегка пододичавшего и деволюционизировавшего сапиенса просто не отпустят из глухомани к благам цивилизации в виде сельпо и незамужних доярок. Во-вторых, ему это даже самому как-то неинтересно. А где игра мимическими мышцами? Где битва интеллектов с начальством, пусть не на жизнь, но всё-таки? Где честные, почти гипнотические глаза, глядя в которые начальник отряда теряет волю к сопротивлению и уже физически не может не поверить в старую басню про носки и зубную пасту? Тем самым рабочий покажет, что шит не лыком и способен обвести вокруг пальца руководителя любого ранга, даром, что у того — диплом инженера, а у работяги зачастую — справка об условно-досрочном освобождении. В конце концов, работяга и сам вполне верит в то, что едет за пастой. Ведь она действительно кончилась! Ещё той зимой! В носках же ему — вот совпадение! — третьего дня перед приездом машины ни с того ни с сего страсть как захотелось пофасонить взамен надоевших фланелевых портянок. А если в деревенском сельмаге по чистой случайности вдруг окажется водка, то он на неё лишь глянет с целью полюбопытствовать — не сильно ли родная подорожала за те сто девятнадцать суток, что он её не пил? И прежние ли там плавают сорок градусов? И не завяла ли пшеница на этикетке… Посмотреть одним глазком — и набрать на весь заначеный с весны червонец «Семейной» зубной пасты и тёплых носков: как-никак зубов у него ещё целых восемнадцать, а по утрам уже иней на траве.
     На следующее утро водитель и два персонажа — А и Б — уехали в деревню, что стояла в двадцати километрах от нас. Вернее, это мы разбили лагерь в двадцати верстах от райцентра, но сути дела это не меняет. Поздно вечером, когда начальник отряда Юра уже на третий раз эротично перебирал всех родственников водителя и уехавших с ним работяг, из-за поворота зашумел знакомый мотор, моргнули сквозь тьму фары, и через пять минут мы узнали удивительную новость: А и Б пропали. Водитель только видел, как какая-то бойкая бабёнка подошла к ним возле магазина и попросила помочь ей не задаром подправить покосившийся забор. Будучи истинными джентльменами, А и Б даме отказать не посмели, крикнули водиле, что скоро будут и скрылись за углом. Хлеба и всего остального он купил, долго их ждал у сельпо, потом ездил по единственной улице взад-назад и пипикал, пока местный авторитет не пригрозил ему двустволкой.
     В семь тридцать утра Юра вышел на связь с базой и, до белых костяшек сжимая тангенту «Карата», сообщил начальнику партии, что в принципе всё у нас нормально, но двое рабочих исчезли в злачных недрах деревни. Конечно, он неправ, что отпустил их в деревню. Нет, руководит отрядом он не первый год. Конечно он сейчас же падает в «газик» и едет на поиски. Там деревня-то — всего ничего. Нет, помогать не надо, он справится сам.
     Играя желваками после разговора с начальником партии, Юра кивает водителю бородой в сторону машины, на бегу допивает горячий чай, уже из кабины назначает меня временно исполняющим обязанности начальника отряда, и наша зелёная будка скрывается за поворотом. Я остаюсь в обезлюдевшем лагере командовать двумя оставшимися персонажами: В и Г. В — маршрутный рабочий, в недавнем прошлом и, видимо, в скором будущем — сиделец, потому что вор. Свою репутацию В подтверждал регулярно, воруя продукты из палатки, где оные хранились. Делал он это легко и непринуждённо, и когда я заставал его выходящим из продуктового склада, банок с тушёнкой или паштетом у него в карманах уже не было: их следовало искать где-нибудь под ближайшим кустом. От улик он избавлялся на раз и тут же громко шёл в отказ, даже не дослушав сторону обвинения. Честные глаза В и искренние заверения в непричастности к пропаже банок вводили в сомнение всех кроме Г. Г — это наш повар, туша пудов около восьми, которая отрывала зад от кухонного чурбака крайне редко, поэтому воду на кухню приходилось носить всем членам отряда по очереди. Варил Г очень г. И чем ближе был конец сезона, тем более г варил Г. Этим частично оправдывал своё воровство В, говоря, что проголодался до потери совести. Но если Г ловил В на месте преступления, то невзирая на протесты брал его левой рукой за грудки, а правой один раз бил, как говорят некоторые горе-комментаторы от бокса, «в область головы». А поскольку кулак Г был по массе примерно равен головёнке В, то недели две после этого В тихо довольствовался казённым супом, который, спасаясь от протухания, перекипячивался в эмалированном ведре кряду дня по три. Поэтому, оставшись за начальника, я вежливо попросил Г сегодня ничего на обед не готовить, суп наконец вылить в речку, благо рыбы там давно нет, и выставить на стол банку джема, сливочное масло и свежий хлеб, если В ещё не всё упёр со склада. Но речь снова не о них. А о том, что настал ранний сентябрьский вечер, за ним пришла красивая звёздная ночь с Луной, падающими звёздам, Млечным Путём и криками разгулявшихся маралов вдалеке. Всё было красиво, романтично и даже где-то поэтично. Не было только одного: нашей машины. В итоге в этот вечер мы её так и не дождались. Долго пили чай, высказывали различные версии того, что могло случиться с братьями по разуму и легли спать уже за полночь. А назавтра в семь тридцать утра я, нервно давя тангенту «Карата», сообщил базе, что в принципе всё у нас опять нормально, кроме того что пропавших уже не двое, а четверо. Глубоко внутри себя я утешался предательской мыслью, что нам до трассы по плохонькой лесовозной дороге километров пятнадцать ходу, поэтому я-то отсюда выберусь в крайнем случае и без машины.
     После моей новости в эфире с минуту стояла тишина, после чего начальник партии сообщил, что сейчас поедет в эту распрекрасную деревню, поставит её на уши, вывернет наизнанку и подотрётся. Я выразил робкое сомнение в том смысле, что без рабочих и даже без начальника отряда мы как-нибудь проживём, но вот если пропадёт ещё и начальник партии… На что мне было велено сидеть в лагере, никуда не ходить и просто ждать. Так прошёл ещё один день.
     На следующее утро, ровно в семь тридцать, «Карат» сообщил мне радостную весть: все пропавшие нашлись и спят на базе партии, которая находится в сорока километрах от деревни, причём в противоположную от нас сторону. К вечеру, как очень надеется начальник партии, все пропавшие будут у нас в лагере, что и произошло между семью и восемью часами вечера. Из ночи, уже окутавшей четыре наши палатки, прорезались две фары, и из кабины фыркнувшего напоследок «газика» выпали Юра с водителем, а из будки с трудом спустились на грешную землю тяжело больные, но очень довольные А и Б. Юра тоже не выглядел особо несчастным, вёл себя романтично-загадочно, с А и Б весь вечер обменивался многозначительными кивками, подмигиваниями и короткими таинственными замечаниями вроде: «Ну, твоя-то поорать — да-а!» Или: «А беленькая когда пришла? Я чёт так и не понял!» Или: «В этой деревне чё, мужики вообще не напрягаются?»
     Матёрые в таких делах А и Б многозначительно ухмылялись, намекали про то, что забор вдове надо бы ещё доделать, и вообще вели себя с Юрой весь оставшийся вечер так, словно это они были начальники отряда, а он — неоперившийся студент. Водитель попил воды из речки, что-то недовольно буркнул про то, как нечестно с ним поступили, и ушёл спать. За ним подались остальные. А что тут предъявишь людям? Сезон начался в конце мая и выдался очень напряжённым. Прокопаны десятки шурфов и канав, маршрутами исхожены сотни километров тайги, перештопаны на третий раз штаны заплатами, отрезанными от старой палатки. Спальник стал диваном, палатка — домом, мыться в тазике раз в неделю — привычкой, комары в супе — нормой, и давно уже никто не ропщет на перловку из банки. И — прошу заметить — весь сезон прошёл без серьёзных травм, нарушений дисциплины и каких-либо ЧП. И вот — конец сезона не за горой, птицы косяками потянулись на зимние курорты, а из спальника на мороз по утрам вылезать совсем неуютно. Остаётся сбегать в пару простеньких маршрутов и докопать три небольших шурфа. Почувствовали люди, что — всё, выдержали. Расслабились — и немного не выдержали. Ну, с кем не бывает!
     В делах и заботах минуло дня три. Мы сходили в один маршрут, горняки докопали пару шурфов, мы их задокументировали и отобрали образцы. И вот вечером, сидя у костра, я обратил внимание, что Юра не столь весел, как обычно. Более того — он постоянно держит руки в карманах штанов, часто отворачивается, отходит от костра, бренчит там пряжкой ремня и тяжело вздыхает. На следующее утро те же симптомы начали проявляться у А и Б.
     — Ну чё? Кажись опять поймали? — громко спросил А у Б за завтраком, и я увидел, как у Юры, допивающего чай с хлебом, расширились и остановились глаза.
     Юре на тот момент было лет около сорока, из которых большая половина прошла в женатом состоянии. Высокий, видный мужик с четырёхмесячной чёрной окладистой бородой, семейным брюшком и мощными руками сидел на скамейке как колом пробитый, и я готов поклясться, что в этот момент, когда окончательно стало ясно, что он вместе с работягами поймал что-то в деревне, он подумал о самоубийстве. Жену свою он любил, никогда ей не изменял даже в мыслях, трое почти взрослых детей, машина, гараж, дача и большая трёхкомнатная квартира скрепляли семейные узы лучше любого цемента. Символ такого типа людей — синие семейные трусы. И вдруг такое!
     А и Б были людьми другого склада. Лет по пятидесяти, все в старых наколках, без жён и детей, тёртые калачи, они тут же прописали себе и своему другу по несчастью рецепт:
     — Да не бзди, начальник! У нас такое уже сколько раз было! Макаешь его на полчаса в марганцовку, потом мажешь мазью, — название где-то я специально записывал, — глотаешь пару таблеток в день — и как бабушка пошептала! Через пару недель хоть снова в деревню езжай! Марганцовку можно и внутрь кардана залить, но для этого тонкий стержень от ручки нужен. Я однажды обычным попробовал, да пожалел. Потом как ссать, так плакать.
     При упоминании деревни Юра внезапно рассвирепел.
     — Я же сразу говорил вам — марш в машину! Чтоб вам лопнуть с вашей самогонкой! Я же предупреждал, что я пьяный на всё способен! Зачем столько наливали? И где вы там таких баб-то понабрали развратных?
     — Да уж, на всё! Силён! Нет, ну и заявы! Наливали! Ещё скажи — мы тебе в рот заливали и на бабу закидывали! Развратные! Да они от природы через одну такие! — подали голоса А и Б. — Сам же сразу выбрал себе ту что пожопастей! Губа не дура! Как она тебе подмигнула — так ты и задыщал! А я ведь тебя предупреждал, что её уже полдеревни выбрало! Так что не переводи стрелу, начальник!
     — А ваших — не выбрало! Там же натурально эпидемия! Кого ты предупреждал! Что эти дуры там в свою отраву намешали? Дихлофос? У меня в жизни такого похмелья на другой день не было! Я вообще плохо помню, кто там был и что там было! А вот то, что меня без премии начальство оставит — это факт. Хотя — о чём я! Чёрт с ней, с премией! Что делать-то?
     — Сперва ты возле неё сидел, в стаканы подливал, анекдоты рассказывал да всё ближе к ней двигался. Потом выдал, что твой отец — снежный человек. А потом, когда она тебе на колени-то перелезла… — решил освежить Юрины воспоминания Б.
     Юра вынул кулаки из карманов брюк и шагнул к Б:
     — Чё, траву потопчем, биограф?
     — Ну, потопчем! — всколыхнулся Б. — Я четыре месяца пескаря сушил, нифига не заебца!
     Водитель, видя, что дело идёт к драке, прервал диспут:
     — То ли дело — я! Выпил стакан — и в будку спать. Я эти деревенские штучки знаю! А вы, дураки, ещё рожи друг другу поразбивайте! Для полного комплекта! Чем орать — поехали в аптеку, пока она открыта ещё!
     — Дык у тебя не стоит, вот и ушёл! — невзначай заметил кто-то из дискутирующих.
     При слове «аптека» Юрины глаза наполнились светом надежды, и через пять минут он в кабине, а А и Б — в будке, скрылись за знакомым поворотом.
     Настал октябрь. Все отряды один за другим сворачивались и уезжали в город, а наш по понятным причинам оставался в тайге. Несколько раз уже вовсю, основательно, по-зимнему, валил снег, и днём уже не таял, а лишь слегка темнел вокруг луж на дороге. Палатки от снега гнулись, носы, торчащие по ночам из спальников, мёрзли, машина по утрам заводилась лишь с десятого раза. Начальство по рации требовало заканчивать сезон, но у нас раз за разом оказывался не пройденным очень важный маршрут и не выкопанным самый главный в сезоне шурф. Народ в отряде особо не роптал: трое успешно залечивали полученные в бою раны, а остальные были на окладе с хорошими полевыми надбавками и в город не торопились. За две недели, что шло лечение, мы несколько раз съездили в ближайший кедрач и прям с земли собрали столько шишки-падалки, что приходилось кидать её уже не в мешки, а прямо на пол будки. В итоге мы нашелушили по мешку чистого ореха на брата, и долгие вечера проводили лёжа в спальниках, попивая чай со сгущёнкой, слушая радио и щёлкая до мозолей на языке орехи. Хотели сходить за маралом, да как-то так и не собрались.
     В последний вечер перед выездом на большую землю Юра нервничал. Хоть лечение и давало хорошие результаты, но об окончательном выздоровлении говорить было явно рано.
     — Не ссы, начальник! — успокаивали Юру опытные А и Б. — У нас товарищ есть хороший. У него жена в КВД работает. Сходим к нему, поговорим, отсыпем ему ведро ореха — и дело в шляпе. За три дня кардан как новый будет!
     — А три дня-то что делать? Приеду к жене, четыре с лишним месяца не виделись — и что скажу? Подожди, дорогая, денька три! Я тут к венерологу сбегаю, проверюсь! Или презики взять? Так мы ими не пользуемся. Она же не дура, поймёт всё сразу.
     Слово за слово — открылся диспут на тему: как мужу приехать из тайги и обойтись поцелуем в щёчку. Варианты предлагались разные, но в итоге сошлись на одном: необходим скандал.
     — Самый надёжный способ — накрутить себе чё-нить этакое на уме. Ну, говно какое-нибудь. И главное — чтоб самому поверилось. Типа, все бабы — одна порода: только муж за порог, а она уже коней ведёт! Потому заходишь — и с порога ей в лобешник — бабац! Знаю, мол, чем ты тут без меня занималась! Всё уже рассказали про тебя, про гадюку. И хахалю своему, слышь сюда, передай: как пить дать шлёпну его, марала! Мокруха — на зоне уважуха! Потом, как кардан починишь — подаришь цветов, наплетёшь про нервный срыв, пощекотишь хорошенько — и нормалёк. Не пойдёт же она хату разменивать из-за одного фингала? Так что вариантов у неё всё одно нет. Через год и не вспомните! — советовали Юре бывалые товарищи.
     — В принципе, наверно так, только в лоб бить не буду, — Юра лущит очередную шишку, кидает пятаки и скорлупу в костёр, завороженно смотрит на огонь глазами, полными тоски и раскаяния, медленно щёлкает орех, вздыхает и развивает мысль: — она женщина у меня крупная. В обратку как отвесит — две двери головой откроешь. Хотя — и поделом бы. Донжуан хренов. Вот же угораздило! Удовольствия — на грош. Зинуля моя в тридцать три раза качественнее этой… вашей, блин… И никаких коней там, я уверен. А проблем теперь… Э-эх…
     Трещит огонь. Ночь. Шумит в двадцати метрах таёжная речушка, поигрывая серёжками льдинок на прибрежных кустах. Временами пробрасывает мелкая снежная крупа. Небо затянуто тучами. Семь мужиков в телогрейках сидят вокруг костра, смотрят на берёзовые угли, морщатся от дыма, пьют очень крепкий чай из железных кружек, греют о них руки, щелкают орех и неторопливо беседуют на актуальную мужскую тему.
     — Докопаюсь до ерунды какой-нибудь… — Юра прорабатывает каждый шаг, просчитывает варианты вопросов и ответов, играет сначала за белых, потом за чёрных, но идеального варианта найти не может. — Я по молодости иногда чудил, вспоминать стыдно. Скажу, мол, унитаз грязный! Хотя — вряд ли. Она у меня чистюля. За котом не вынесла! Во! Скажу – приехал, а тут воняет кошатиной! Чё за ерунда? Завели кота, а я чё…
     Юра встрепенулся было, но встретился взглядом с А и Б, и энтузиазм в его глазах погас.
     — Да, не то. Ваську я же сам на даче подобрал. Во-от такусенький сам на крыльцо приполз. Уже лет десять назад. Тоже скучаю по нему как по родному. Не, про кота не вариант.
     — Короче! — веско выдал А и выпустил клуб дыма марки «Беломор». — Тебя надо напоить! Перед тем как зайти домой — накатишь стакан! Я видел тебя пьяного. Экспромт — вот что в таком деле надо. А ты пьяный — юморист. Как ты там этой жопастой заливал про снежного человека! Прям — другой Юра вдруг сделался! Она и дала-то тебе сразу чисто из интересу: как там у снежных-то мужиков дела обстоят? Тебя пьяного хоть на сцену заместо Райкина выпускать можно! Так что загримируйся стаканчиком перед домом! Выпей, почуди, а потом скажешь — не помню, пьяный был! С кем не случается! Наплетёшь там про нервный срыв, про тяжёлую дорогу, про солнечный удар. Скажешь — с кедра упал прям лосю на рога, так что пока — извини, дорогая, но там гипс. Чё-нить в таком духе. Главное — свободнее себя веди, увереннее. Наглее.
     Юра хотел было снова возмутиться или хотя бы возразить, но вдруг надолго задумался. Мы сидели молча, боясь нарушить стройный ход мыслей командира. Ведь бой ему предстоял не шуточный. Каждая деталь могла оказаться решающей.
     — А что! Вариант! — наконец отрезюмировал командир. — Я пью редко, но метко!
     — Да уж… — негромко заметили меж собой А и Б.
     Но Юра не обратил на них внимания и продолжил, говоря больше самому себе, морща лоб и жестикулируя рукой с наполовину изгрызенной кедровой шишкой:
     — Наливаюсь по самые брови. Вваливаюсь домой ночью. Лучше под утро. Чтоб все спросонок, как в сорок первом. Спрашиваю — почему долго не открывали? Кого прячем? Мужа не ждали? А шестое чувство у вас на кой? Завожусь. Тут кот под ноги попадается. Васька всяко придёт помурлычить. Пинаю, но несильно. Жалко, а что делать. Мяса потом ему куплю с зарплаты. Я пьяный не то что семью — весь подъезд по росту построю! Ну а дальше — куда ветер подует. Только вы мне сразу этого своего товарища найдите! На другой же день! Потому что если я жену чем заражу — только вниз башкой с балкона останется. Всю жизнь пьяным не проходишь! Бедная Зиночка! Только бы выдержала! Цветами потом завалю!
     — А вот про то, что всю жизнь пьяным не проходишь, — вопрос спорный! — встрепенулся было В, но эту тему народ не поддержал и расползся последний раз по спальникам. Прощальный костёр залили остатками чая. Назавтра был назначен выезд.
     Пока позавтракали, пока малость просушили и свернули палатки, сняли антенну «Карата», пока уложили печки да посуду — перевалило за полдень. Заехали в знакомую деревню и купили там семь бутылок водки, две булки хлеба и полкило мятых карамелек «Виктория». Семь бутылок купили просто потому, что давали тогда по одному флакону на человека. Хошь — не хошь, а раз так — надо брать. Водитель свою бутылку пожертвовал нам в будку, поэтому всё шло по плану. Ехали не спеша. Вечером остановились на длинный перекус с дремотой. Водка пилась из двух гранёных стаканов и одного плафона правого повторителя, открученного от кабины и вымытого в ручье. Пилась не быстро, но и не медленно, как раз с тем расчетом, что до утра хватит. Одна бутылка километров на сто. На цель решено было выйти часам к трём ночи. За окончание сезона Юра пил вместе со всеми, вслушивался в свои ощущения, оставался ими вполне доволен, потом отходил на обочину и грозно кричал в кусты: «Зинка, в Хибины апатита порфирит твою гранита мать! Как мужа встречаешь!» Но после каждой такой репетиции, прежде чем снова залезть в кабину, вежливо напоминал запрыгивающим в будку, что ему жизненно важно, чтоб мы оставили ему грамм двести стременных. Мы показывали ему заначенные в спальник полбутылки, клялись, что умрём, но не выпьем, и он успокаивался до следующей остановки.
     В город въехали строго по расписанию: водитель знал трассу как свои пять. В три тридцать машина скрипнула тормозами у кирпичной пятиэтажки, где на четвёртом этаже спало ничего не подозревающее Юрино семейство. Двор был пуст, дом — тёмен, лишь где-то в паре кварталов горел одинокий фонарь и лаяла собака. Полусонные, мы на плохо гнущихся ногах вытряхнулись из будки, вдохнули ночной морозный воздух и постарались не шататься. Последний час езды в будке мы только и делали, что поглядывали на последнюю полупустую бутылку. Езда утомила чрезвычайно. Хлеба и карамелек оставалось ещё много, а вот этот последний стакан так и просился в наши полусонные, измученные чаем за лето организмы. Но мы знали: от этих капель зависит жизнь и судьба человека. Поэтому вылезший из кабины Юра перед психической атакой в свете фары вылил последние пять бульков в стакан, залпом выпил двести грамм без закуски, громко хыкнул для храбрости, сказал: «Ну! С богом! Сейчас я им там задам!» — легко подхватил свой огромный рюкзак, карабин, и двинулся в сторону подъезда. Мы вдвоём с В подхватили его вьючник, А и Б за нами тащили мешок ореха.
     Перед мощной дверью на четвёртом этаже Юра поставил рюкзак, дождался, когда мы поднимем на площадку его вещи, быстро поблагодарил и помахал одними пальцами, мол — всё, дальше я сам, валите. Мы в знак солидарности молча подняли сжатые кулаки на уровень лица, развернулись и пошли вниз. Наверху непрерывной дурной сиреной взвыл звонок. Не успели мы спуститься до третьего этажа, как защёлкали замки, дверь без лишних вопросов распахнулась, и низкий женский голос даже не воскликнул, а прямо таки пропел:
     — Ю-юрочка! Родной ты мой! Я уже третью ночь почти не сплю, всё тебя жду! Слава тебе господи, вернулся! Так и подумала, что это ваша машина там остановилась! Прям сердце ёкнуло!
     — Зинка! — развязный Юрин бас разнёсся гулким эхом по полутёмному подъезду. — Зина…
     Вдруг бас осёкся, наверху что-то хрюкнуло, булькнуло, и Юрин голос, но уже октавой выше, выдал такой экспромт, от которого мы, четверо, схватились за головы и встали как вкопанные:
     — Зиночка, родная, прости меня, пожалуйста! Я такой засранец! Я, кажется, триппер подхватил! Если ты меня не простишь, я жить не смогу! Зиночка, я скоро вылечусь! Зина, я такой дурак! Ну хочешь — убей меня, Зин! Зин, я так тебя люблю!
     Я посмотрел на А и Б — они стояли с открытыми ртами, втянув головы в плечи; В прикрыл рот ладонью, но не от смеха — в его глазах читался первобытный ужас неженатого мужчины перед чужой женой. Сверху раздавались плохо сдерживаемые Юрины рыдания и всхлипы. Мы ждали продолжения. Я уже представлял, как мимо катится тело, которое надо будет везти либо в больницу, либо ко мне в общагу и искать ему там свободное койко-место. Пауза длилась секунд семь, но нам она показалась неделей.
     — Как у вас там, оказывается, интересно-то, в тайге! — удивлённый, полный уважения женский голос звучал ровно и совершенно спокойно. — Ну, заходи, рассказывай! А бороду-то отрастил! Чисто дед мороз. А это никак орехи?
     Цокнул о кафель кованым углом вьючник, стукнул прикладом о домашний коврик бессильный в данной ситуации карабин, сухо прошуршали через порог орехи, и за Юрой гулко захлопнулась дверь семейного гнезда.
     Так и просится следующая фраза: и больше этого человека никто никогда не видел. Но нет! На следующий день, то есть уже через четыре часа, Юра появился в конторе невыспавшийся, но счастливый, уже без бороды и даже красиво подстриженный: его жена работала парикмахером. На все наши вопросы он только махал рукой и односложно и немного смущённо отвечал:
     — Да нормально всё! Спасибо, всё у нас нормально!


На первую страницу Верх

Copyright © 2017   ЭРФОЛЬГ-АСТ
 e-mailinfo@erfolg.ru