На первую страницуВниз

Анна Гедымин — автор двух поэтических книг (“Каштаны на Калининском” — Молодая Гвардия, 1985; “Сто одно стихотворение” — Каталаксия, 1994). Лауреат премий издательства “Московский рабочий” и журнала “Москва” за стихи о Москве, премии Венгерского культурного центра в Москве за переводы стихов венгерских поэтов, премии радиостанции “Немецкая волна” за радиопьесу “Всё для Снежного человека!”.

АННА  ГЕДЫМИН

 

ИСПОЛНЕНИЕ  ЖЕЛАНИЙ

Сначала мне показалось, что она из тех, про кого говорят: “У нее глаза красивые” (“ни кожи, ни рожи”, частенько даже прыщи, а глаза — они глаза и есть, ничем плохим не примечательны). Но в ней я частично ошибся. Ошибка выявилась в бассейне, куда занесло однажды всю нашу компанию, — девчонку с такой фигурой дурнушкой не назовешь. Однако по части умственных способностей я в ней не обманулся: оказалась достаточной дурой, чтобы согласиться приехать такого-то числа по такому-то адресу (якобы на день рождения одного моего семейного друга, куда мне ну никак нельзя без пары, а на самом деле — в мою собственную холостяцкую берлогу).

Такое-то число началось с энергичного звонка матери.

— Что у тебя за голос! Как ты живешь! Посмотри на себя! Я к тебе сейчас приеду.

— Лучше не надо.

— Как ты разговариваешь! Куда ты катишься!

— Ну хорошо, приезжай. Только ненадолго. И еще... Знаешь... Ну ладно.

— Ну что, что?!

— Ничего.

— Ты меня доконаешь! С тобой невозможно!

Мать бросает трубку, но я не отхожу от телефона, зная, что через минуту она перезвонит.

— Так что ты хотел сказать? — более кротко спрашивает трубка.

— Мама, привези мне подушку.

— Что-о?

— Понимаешь, сегодня ко мне приедет малознакомая девушка, а у меня только одна подушка, неудобно.

Кажется, мать переборщила, сказав недавно, что я уже ничем ее не удивлю.

— А куда делась твоя вторая подушка? — спрашивает она после паузы.

— Я подарил ее Антонине.

— Как?!

— Ну так. Не мог же я с ней расстаться, не подарив чего-нибудь на память.

В трубке послышались короткие гудки. Отлично, теперь я на некоторое время свободен. Главное ведь что? — соответствовать представлениям. Тогда собеседник успокаивается и временно теряет к тебе интерес. Мать всегда подозревала, что я закончу психушкой, — зачем же разочаровывать? Но я ошибся. Она позвонила снова.

— Слушай, не валяй дурака! Немедленно забери у Тони подушку и извинись.

— Перед кем?

— Ты слышишь, что я говорю?

— Ну уж нет! Я не так мелок, чтобы требовать обратно свои подарки!

Трубка опять пуста. Я начинаю лихорадочно ходить по комнате. А что если мать не привезет подушку? Скорее всего, она решила, что я шучу. Так часто случается, когда говоришь чистую, даже трагическую правду.

Возвращаюсь к телефону и малодушно набираю номер Антонины.

— Я знала, что ты позвонишь, — говорит она с нежелательным в данном случае придыханием.

— Я, собственно, по делу...

— Ну?

— Мне нужна подушка. Ненадолго. Я потом верну.

— У тебя же есть.

— Мне нужна вторая подушка! — ору я, начиная злиться. — Сегодня! Только не подумай, что это я так к тебе клеюсь. Мне действительно нужна подушка для гостя.

— А я тебе не нужна?

Ну вот. Сам виноват.

— Тонечка, — говорю как можно ласковей, — я же сказал подушка для гостя, а не женщина для гостя.

Она уже рыдает. Черт возьми! Как трудно быть джентльменом в городе, в котором все так сложно трактуют тему подушки!

— Ты гад! Я тебя ненавижу! — сквозь рыдания выкрикивает Антонина и бросает трубку.

Последняя фраза едва ли означает, что сейчас Антонина быстро соберется и повезет через всю Москву, в мороз, в общественном транспорте подушку для моего гостя. Поэтому звоню другу Андрюхе.

— Старик, — говорит эта гнусная рожа, вдоволь нахохотавшись над моими проблемами, — ты извини, но у меня лишней подушки нет.

— На один вечер!

— Кто тебя знает. А вдруг она у тебя заживется? Ты лучше вот что: позвони ей и скажи, чтобы приезжала со своей. Это будет справедливо.

Потом я звоню еще двум корешам, но у одного никто не подходит, а у другого трубку снимает новоиспеченная жена Светка, и я не решаюсь произнести свою срамную просьбу.

И тут меня осеняет. Прямо в шлепанцах вылетаю за дверь и прыжками одолеваю два лестничных марша. В седьмой квартире живет чудный мужик, пьяница, наш жэковский слесарь Петя.

У Пети, как всегда, гости и, как всегда, уже не первый день. В комнате дымно, перегарно и сифонит из разбитой форточки.

— У тебя подушка есть? — спрашиваю с порога, отыскав глазами кляклую Петину физиономию.

— Там, — отвечает Петя слабым утренним голосом. Я устремляюсь в указанный угол и действительно нахожу жуткого вида сыроватую подушку без наволочки. Ну что ж, я еще успею подсушить ее на батарее. Сойдет.

Но, как говорится, судьбе не было угодно, чтобы я такого-то числа просто и без помех покинул Петину квартиру. Путь мне преградил невероятно крупный и, как мне показалось, недружелюбный человек. Ухмыляясь, он без труда вырвал из моих рук подушку и довольно точным движением заткнул ею разбитую форточку. Потом верзила вновь обернулся ко мне и прогремел: “Ай да молодец мужик! А мы тут второй день дрогнем! Садись!” И он опустил тяжелую руку мне на плечо. И я сел на кушетку между верзилой и бледной дамой, глушащей самогон стаканами.

Дальнейшее я помню предельно отчетливо. Сначала я решил уйти после первого же глотка, лишь только обо мне забудут. Но вот обо мне забыли, и первый глоток (и даже стакан) состоялся, а уходить расхотелось. Здесь никто не спрашивал, куда я дел вторую подушку и есть ли у меня совесть; никто не интересовался даже, как меня зовут, хотя всех, кроме неожиданно оживившегося Пети, я видел впервые. И все-таки мы были единым целым, общностью, коллективом что ли. Если бы сейчас кто-нибудь посторонний вздумал меня ударить или просто назвать гадом, все присутствующие наверняка возмутились бы, а то и вступились за меня. И я бы, не задумываясь, вступился за любого.

Короче, я остался. Менялись лица и разговоры, кто-то пел, кто-то шутил или плакал. И над всем этим витал покой и мир, никто никому не был обязан...

Очнулся я, когда уже стемнело. Аккуратно высвободился из-под руки задремавшей бледной дамы и, не прощаясь, поплелся к выходу. Который час, день, год — всего этого я себе не представлял.

Дверь моей квартиры оказалась не запертой, внутри слышались голоса. Войдя, я обнаружил сидящих рядком за столом мать, Антонину и даже Андрюху. На кровати, так же рядком, лежали три посторонние мне подушки.

И вот тут произошел провал в памяти. Знаю только, что подошел к кровати и, не раздеваясь, упал в это мягкое, прохладное, белое нагромождение. “Кажется, сегодня исполняются все желания”, — пронеслась изумленная прощальная мысль.

Я так и не узнал, приезжала ли она в тот вечер. Возможно, приезжала, когда в квартире никого не было. А может быть даже звонила в дверь, когда я дрых в подушках и ничего не услышал. Ну и ладно. “Все, что НЕ делается, к лучшему”, — любит повторять сосед Петя, и с ним трудно спорить.

А ее я с тех пор видел только издали, мельком. Кивнет (правда, довольно приветливо) — и бежит дальше. А через полгода я узнал, что она вышла замуж за Андрюху. На свадьбу меня не пригласили.

 

 СВЕТ  ПОГАС

Свет погас уже после того, как профессор Завягин окончил операцию, переоделся и собрался уходить домой.

— Во всем квартале не горит. Ух ты! — высунувшись из окна, воскликнула молоденькая операционная сестра Ниночка. — Может, переждете?

Все еще улыбаясь ей в ответ, профессор спустился с третьего этажа на второй, и только здесь нервная испарина выступила на лбу. Завягин подумал, что было бы, если бы электричество отключилось на полчаса, на час раньше, во время операции. Если бы разом погасли все эти датчики, лампы, аппараты, и операционная погрузилась во мрак. И всего-то шесть часов вечера — а какая темень! Конец ноября без снега — это не подарок, совсем не подарок, — рассуждал профессор, совладав с собой и небыстро ступая по лестнице. Впрочем, если бы ЭТО даже случилось, он бы наверняка что-то придумал, отдал массу точных распоряжений и не дал бы пациенту умереть. “Бог спас!” — с чувством проговорил неверующий профессор и вышел на крыльцо.

На улице было странно. За спиной профессора темным, огромным кораблем высилась больница. А впереди темным океаном перекатывался весь остальной мир. Тут профессор увидел просвет и инстинктивно к нему устремился. Зрение пошутило: на фоне темной двери гастронома выделялась обычно злющая, а сейчас невероятно радостная продавщица в грязно-белом халате. Меткими движениями она выхватывала из двери замешкавшихся покупателей, приговаривая: “Закрываемся. Свету нет. А то вы тут в темноте все поворуете”.

Иначе дело обстояло в соседнем, коммерческом магазине со скромным названием “Европа, Азия, Америка”. Прилавки уже были озарены лоснящимся мерцанием десятка восковых свечек. И отторгнутые гастрономом граждане, как завороженные, потянулись на этот снижающий бдительность свет.

У перекрестка профессор стал свидетелем уже явно криминальной сцены. Какой-то неопрятного вида человек со странным инструментом в руках примеривался к припаркованному “мерседесу”. Наконец раздался медицинский хруст, и субъект исчез вместе с блестящей мерседесовской звездой, оставив на ее месте беспомощную культю. Профессор вскрикнул от неожиданности и несколько раз судорожно повернул голову влево-вправо, силясь увидеть хоть какие-то признаки правосудия. Но их не было. Было темно, моросил дождь, мимо шли и шли машины с размыто светящимися фарами. И профессор забыл о случившемся. Он задумался о том, что и сам мог бы вот так плыть сейчас в одном из автомобилей. Но жил наш герой уж слишком близко от больницы — с последних ее этажей можно было наблюдать окна квартиры Завягиных. И наоборот — из окон профессорской квартиры виднелась часть серого больничного здания.

— Во-он эта ужасная больница, где работает котик, — говорила гостям жена.

— А вот в том доме — видите, желтом, кирпичном, — там живет наше светило, профессор Завягин. Если вашего (вашу) мужа, отца, сына (дочь, мать, жену) будет оперировать он — тогда считайте, что все обошлось, — говорили сослуживцы.

Мысль о том, что он — светило, особенно теперь, когда ни солнце, ни звезды, ни даже фонари не горят, — эта мысль неожиданно окрылила профессора. И тут же расстроила. Он понял, что даже светило вынуждено мокнуть под дождем и ждать у перекрестка до бесконечности, когда иссякнут машины. А они никогда не иссякнут, потому что светофор не действует.

И в этот миг профессор Завягин пошел на чудовищный риск, подобного которому не допускал никогда. Поняв, что ждать дальше нестерпимо, он, не глядя, — словно неопытный ныряльщик с мостков — сошел с тротуара и резво двинулся к другому берегу улицы. В голове звучало только по-достоевски зловещее: “Если я — единственное на данный момент светило, то имею право...”

Как ни странно, машины на эту минуту и впрямь поредели, и профессор беспрепятственно достиг нужной стороны дороги. И сразу увидел знакомую фигуру. Сколько времени назад здесь появился этот человек — никто не помнил. Ясно только, что не вчера и не позавчера. Это был удивительно спокойный рабочий, сколупывающий грязную штукатурку с фасада не старого, но уже разрушенного здания, ныне перешедшего во владение богатой фирмы. Он действовал столь же старательно, сколь медленно — казалось, что работа не движется, хотя и в дождь, и в темень его сосредоточенную фигуру можно было застать на одном и том же месте.

Ошалело поклонившись рабочему (тот не ответил), профессор уже совсем приблизился к конечному пункту своего ежедневного путешествия.

На скамеечке у подъезда обитали старухи. Все они носили платочки, но вот лиц профессор никак не мог запомнить, точно их и не было — как у недорисованных матрешек.

Проходя мимо старух, Завягин невольно услышал: “А у Кости, конечно, горит! У него все куплены, все!” Подняв голову, профессор вправду с удивлением обнаружил на фоне темного дома четыре светящиеся окна, принадлежащие коммерческому человеку Косте Густодумову.

Костя был фигурой легендарной еще с детства. Отец его, стеснительный инженер, недавно тихо отошедший в мир иной, в молодости носил оскорбительную фамилию Пустодумов. С ней он и женился, и родил единственного сына. Но потом терпение Пустодумова-старшего почему-то лопнуло, и по дому пронесся слух, что он отправился в милицию с заявлением об изменении фамилии. Завягин и его первая жена Верочка тогда, помнится, пошутили за ужином, что им тоже стоит сменить фамилию на Расцветовых. Недели две дом мучился догадками, какую же фамилию изберет Пустодумов. Но итог превзошел все ожидания: изменена была только одна первая буква. Так Пустодумовы, в том числе и третьеклассник-двоечник Костя, сделались Густодумовыми.

В результате любимый отпрыск не превратился в отличника, но по окончании школы проявил изрядные способности к коммерции. Если бы не вступление в права рыночных отношений, сидел бы сейчас Густодумов-младший за спекуляцию. Но судьба была к нему милостива. А судя по освещенным окнам в обесточенном квартале — даже очень милостива. “Надо забрать у него “Королеву Марго”, — в который раз вспомнил профессор, ощупью ориентируясь в подъезде.

Завягин по рассеянности нажал на кнопку лифта и тут же спохватился: “Тьфу ты, электричества-то нет! Вот черт, придется плестись вверх по лестнице!” Но красный глазок, вопреки здравому смыслу, загорелся. И лифт пришел — приветливо-яркий. “Ну, Костя!” — ахнул профессор, заходя в кабину и вдавливая пуговку “7”. Обычно лифт взбегал вверх опрометью, так что дух захватывало. А тут двери сомкнулись, и кабина пришла в подозрительно затрудненное движение. Завягин испугался. Он вообще опасливо относился к механизмам, да плюс еще — замкнутый квадратный метр пространства, навалившаяся духота и внезапно померкшее освещение. Лифт вздрогнул и застопорился. “Ну же, ну! — напрягся профессор. Поезжай!” В двигателе что-то всхлипнуло, и неверное движение возобновилось “Скорее!” — командовал профессор. Неохотно, лениво, но лифт явно повиновался! Свет в кабине приобрел странный красноватый оттенок. Воля профессора была предельно напряжена, но мозг оставался свободным, и мысли текли легко и рисково. “Неспроста это! И Костя тут не при чем. Здесь явно замешана некая сверхчеловеческая сила, — думал Завягин. — А теперь прикинем: с кем эта сила может быть в сговоре? Только со мной. Разве не я делаю уродов нормальными людьми? Возвращаю к жизни обреченных? Продлеваю написанный на роду срок? Я! А не я ли сегодня остановил поток машин? А этот лифт, везущий меня в обесточенном доме! Это ли не знаки могущества!”

Профессор вспотел и резким движением рванул ворот пальто. Верхние пуговицы с треском разлетелись. “Может, я и пространство, и время могу подчинить? — хрипел профессор. — Вот сейчас закрою глаза... (он зажмурился до звона в ушах) и перенесусь в сегодняшнее утро, в кабинет. И скажу Ниночке... скажу Ниночке...”

Профессор Завягин открыл глаза. В окна больницы бил нестерпимо яркий, свежий солнечный свет.

— Ниночка! — профессор бросился навстречу молоденькой медсестре и чуть не упал. Со всех сторон его подхватили чьи-то руки. Послышался шепот: “Успокойтесь! Вам нельзя...”

— Ниночка! Я прошу вашей руки! — кричал профессор. — Ради вас я повернул время вспять! Сегодня, двадцать шестого ноября, я решил, что больше так нельзя! Что человечество задыхается в своей несвободе! И я вместе с ним!..

Многим, кто слышал эти слова, казалось, что профессор безумен, что на дворе апрель, а испуганная медсестра — не Ниночка, а Наташа, и действие происходит в одной из закрытых психиатрических клиник. Но — кто знает. Может быть, правы не многие очевидцы, а один гениальный хирург Завягин? Во всяком случае, истина, как показывает опыт, никогда не определяется большинством голосов...

 

ЦЕНТРИФУГА

1.

Это был он: чуть приподнятые при ходьбе плечи, вечно мешковатые джинсы, лихорадочно горящие глаза. Ну и, конечно, то, что называют “хорошей” улыбкой.

Она его обожала. До такой степени, что каждого человека оценивала по шкале его признаков: достаточно ли нелепа походка (про себя она почему-то окрестила такую походку “домашней”), не слишком ли аккуратен (“пресен”) облик и так далее, того анекдотичнее. Она отлично понимала, что ведет себя (точнее — проявляет себя, чувствуя его) как-то странно, но находила в этом особую прелесть.

Самую большую радость, настоящее блаженство, она испытывала по ночам, в одиночестве, когда можно было лежать, глядя в едва обозначенный обрывками света потолок, и мечтать. Нет, грезить — потому что никакого предвкушения, а тем более никаких планов на будущее, приличествующих мечтам, в ее радости не было. Только воспоминания, отчетливые и острые, как льдинки по телу.

Вот она распахивает дверь и зажмуривается от нестерпимого солнца. Оно кажется особенно ярким из-за того, что комнатка малюсенькая и пыльная, и пыль стоит в воздухе, просеивая солнце и заставляя светить медленнее, а потому сильнее. Впрочем, есть в этом плотном пыльно-солнечном поле и темное пятно, и это пятно — он.

Он — конторский служащий, эдакий прилежный, но вольнодумный клерк. Сидит себе в пыльной комнатенке, на самом солнцепеке, в окружении пристальных и некрасивых (ей кажется) девушек. И тут она, как уже сказано, распахивает дверь и врывается — стремительно и радостно, и сразу оказывается на подлокотнике его шатучего жесткого кресла. И нахально чмокает его (не кресло, конечно) в колючую щеку. Стараясь не терять хотя бы самокритичности, она допускает, что похожа скорее не на влетевшего ангела, а на взбесившуюся козу (до коровы роста бог не дал). И от этого ей еще смешней. И она хохочет. И он тоже.

Или другой эпизод, более, что ли, индивидуальный. Дело в том — сейчас даже трудно в это поверить, — что однажды они были, как принято выражаться, близки.

Гнусная осень, гнусная погода, гнусный вечер и вдобавок надвигающийся комендантский час (по случаю смены одной гнусной власти другой; чуть позже они, естественно, подружились). Все это вместе и привело к тому, что он оказался — о ужас и восторг! — у нее дома (час поздний, живет он за городом и т.д.). Странно, но начиная с момента, когда, щелкнув, затворилась входная дверь, она помнила только прикосновения. Вот его рука, нимало не раздумывая (о счастье врожденного хватательного инстинкта!), простирается к ней и жестко притягивает к нему. Складки его куртки вплотную к ее лицу. Ткань торопливо срывается, сменяясь горячей и гладкой кожей. Дружная ватага мурашек — от поясницы к лопаткам, а потом в затылке. Рифленая поверхность дивана. Ступня упирается в холодноватый бок книжного шкафа. Не слишком бритая щека и неожиданно нежное ухо. И дальше — о чем не хочется словами, но о чем так радостно думать...

Помнится, потом ели кислую капусту с хлебом — как водится, больше дома ничего не оказалось. А потом — она даже не могла воспроизвести, из-за чего, из-за какого-то пустяка — они поссорились. Помнила только себя, стоящую “в третьей позиции” (в едва накинутом халате, щеки горят) и говорящую что-то ужасное вроде “тогда уходи”. А он отвечал, что, мол, комендантский час — вместо того, чтобы просто погладить по голове. А она: “Все равно уходи”. Он и ушел. А она даже не заплакала, просто постояла немного у окна и легла спать. А когда встретилась с ним недели через две, узнала, что его замели-таки в кутузку, где он и жил до утра, вместо того, чтобы у нее.

Ну, тогда она разозлилась и вышла замуж. Не напрасно — это на него подействовало. Как потом рассказывали некрасивые конторские девушки, он долго возмущался и все спрашивал их, невольно обижая: “Ну почему за него, а не, например, за меня?!” Ей это льстило, даже в пересказе.

Потом она довольно долго его не видела. Года через два случайно, все от тех же конторских девушек, узнала, что он женился на женщине старше него, с ребенком. Но это ее уже не расстроило, а неожиданно умилило. Как и все, впрочем, что было связано с ним.

И вот теперь, уже разведенная и оставившая на недельку трехлетнего сына родителям, она поехала в пансионат отдохнуть. В тот самый пригород (не случайно, конечно), где живет он.

2.

Это была она. Едва увидав ее издали, он понял, в какой степени не надеялся уже на эту встречу, и как сильно желал. Даже нескончаемый дождик вдруг на минуту прервался. А она стояла на зашарканной дорожке, по которой он ходил каждый день, и ждала, когда он, наконец, приблизится. И он приближался (именно как-то неотвратимо, не ощущая собственных шагов). И уже улыбался, радостно и почему-то облегченно — как не улыбался много-много лет.

Выждав приличествующую паузу, дождик припустил вновь, но при этом проявилось ослепительное солнце. В общем, выглядело все это на редкость театрально.

У нее в руках был пакет с незрелыми сливами, одну из которых она, смеясь, жевала. Он увлек ее под какую-то крышу и тоже взял скользкую плотную сливу. Да, она приехала давно. Почему не зашла? Ждала, когда он сам появится. Правда ждала. Нет, в самом деле (насмешливый взгляд, сливовая косточка за щекой). “Слушай! Да у тебя борода! И вообще ты совсем седой! А я как? Изменилась? Ну скажи, скажи!” Она казалась счастливой.

Надо ли говорить, что он любил ее больше всего на свете, а может быть, и больше самого света?

3.

Они не условились о встрече, но она не ложилась и в какой-то странной уверенности не отходила от окна. Наконец, около полуночи раздался свист. Это был он. В кромешной темноте. На велосипеде. Она удовлетворенно отметила, что время не отняло у него главного свойства — нелепости. И распахнула раму: “Ромео! Как мне жаль, что ты Ромео!..” Возня с велосипедом, тяжелый прыжок с подоконника на пол. И — прежняя “хорошая” улыбка. Нет, нет, ничего не потеряно!

Наоборот, у него было приобретение — кругленькая щемяще-беззащитная лысинка вокруг макушки, обнаружившаяся, едва он сел в низкое кресло. Она избегала смотреть на эту лысинку. Но — не могла сдержаться и смотрела, смотрела взахлеб, почти до слез, чувствуя, что делает что-то неприличное.

Впрочем, ничего неприличного не произошло. И если бы страдающие бессонницей пожилые дамы-соседки или любопытная дежурная заглянули в неурочно освещенное окно, они были бы разочарованы. Потому как двое в комнате просидели до утра, почти не шелохнувшись, в разных углах. И даже пили только пустой чай. И разговаривали.

Однако это, бесспорно, была измена. Ее первая и самая серьезная из возможных измен бывшему мужу-ревнивцу. Не оставляющая пути к искуплению. Потому что так хорошо, ликующе-легко, надежно ей не было ни с кем на свете.

Он ушел под утро. И она, с размаху упав на диван, тут же уснула. А проснувшись, обнаружила, что по щекам тепло и непрерывно катятся слезы. Так она и лежала с улыбкой, глядя в потолок и внимательно чувствуя, как горячие струйки сбегают к вискам, как остывают где-то возле ушей, а затем — зябко, по капельке — уходят в подушку. Она была совершенно счастлива.

4.

Они разминулись всего на несколько минут. Подгоняемая внезапно проснувшимся аппетитом, она помчалась в столовую, на обед. Сил было столько, словно ей опять пятнадцать, десять, три, как сыну... Вся жизнь была впереди.

Если бы она знала, что именно в этот момент он подошел к ее двери с целой авоськой слив, пакетом молока и еще какими-то продуманными кульками! Если бы увидела уже другой вариант его “хорошей” улыбки — заботливый (впрочем, не менее нелепый)!..

Они встретились чуть позже, на той же тропинке. И снова вдруг разразился ливень, и снова они прятались под ближайшей крышей. И смеялись, а по лицу катились дождинки — а может, слезы. Завтра ей предстояло вернуться домой, а ему — к привычным делам, к семье, работе. Ее ждали блаженные грезы о нем — а его о ней. Он сказал, что, как это ни глупо, любил всю жизнь только ее. Она неожиданно резко ответила: “Не ври”. И попросила его уйти.

А что еще могли они сделать, чтобы облегчить друг другу это последнее расставание?
 

На первую страницу Верх

Copyright © 2001   ЭРФОЛЬГ-АСТ
e-mailinfo@erfolg.ru