На первую страницуВниз
Елистратов Владимир

Владимир Елистратов

 

ТУРЕЦКАЯ ЖАРА

В Анталию мы прилетаем около одиннадцати утра, в час волка.

В раскалённом автобусе, описывающем плавные загадочные круги по серому бетону аэропорта, пахнет русскими туристами, т. е. засиженной синтетикой спортивных штанов и тем особенным перегаром виски, который чем-то неуловимо напоминает запах только что сгоревшей помойки.

Женщины выглядят значительно свежее мужчин. И разнообразнее. Они реже икают и не так ожесточенно пахнут. Одна из них, пожилая дама, наверное, филфаковская преподавательница латыни, даже с живым интересом смотрит в окно. По всей видимости, за границей она первый раз. И, вероятно, последний. Она жадно нюхает воздух, как комиссар перед повешеньем.

Остальных Турция не интересует. Она мешает им спокойно болеть. Нет, они не удостаивают её раздражением. Просто Турция отскакивает от их опухших лиц, как мяч от стены.

Формальности преодолеваются быстро, минут за десять. Виза в Турции, как известно, стоит десять долларов. Это человечно. Турки, в отличие от каких-нибудь итальянцев, не будут держать вас полтора часа, как колхозный скот, в предбаннике аэропорта.

Улыбчивый турок, похожий на виртуального, не болевшего оспой Сталина, с ловкостью шулера принимает купюры левой рукой и тут же, с ещё большей ловкостью, правой вклеивает вам марку в паспорт. Человек занимает у него не больше секунды. Иногда турок профессионально резвится: вкладывает в одну секунду двоих. Или троих.

Я, пока приближается моя очередь, как кролик за удавом, слежу за этим мастером. Он — Мастер. Он знает своё дело. Может быть, в жизни он не умеет больше ничего. Может быть, он не может даже попасть, извините, струёй в унитаз, и даже наверняка не может. Но здесь его мастерство бесспорно. Вообще перенаселение мира (это я размышляю, пока подходит моя очередь), перенаселение мира привело к чудовищному мастерству в узких профессиональных областях. Например, если вы хотите взять машину где-нибудь в Индии, то с вами (за те же двадцать долларов в день) поедут четверо: шофёр, экскурсовод, помощник шофёра и помывщик машины. Шофёр умеет водить машину, экскурсовод говорит по-русски (впрочем, по лексическому богатству его русский сродни языку бомжа, а историю Индии вы знаете лучше него), помощник шофёра умеет помогать шофёру (например, красиво открыть капот), помывщик моет — моет так, как будто это не машина, а Афродита, вышедшая из мыльной пены.

Но это к слову. Виски и жара делают своё дело: я впадаю в хорошо знакомое мне полумистическое-полугальванизированное состояние. В южных странах и в московском метро я часто в него впадаю: ты как будто спишь — и вдруг какой-нибудь незначительный факт (чей-то странный профиль, резкий смех, хруст пакета и т. п.) бьёт тебя током, и ты просыпаешься. Причём мир на несколько мгновений представляется совсем другим: более объемным, быстрым, ярким и громким. Как будто в тебе переключили скорость, сразу с первой на четвёртую.

На этот раз случается то же самое.

Усатый маг, когда подходит наша с супругой очередь, вдруг останавливает свои манипуляции, хищно улыбается, блеснув рыжим заревом клыка, и отчётливо произносит:

— Шдавайта валуты.

Потом смеётся, как дитя, и торжественно добавляет, подмигнув моей жене:

— Шуткы-машуткы.

Мой мозг резко проясняется. Отходя к залу приёма багажа, я зачем-то нюхаю паспорт, пахнущий ностальгическим дерматином русских провинциальных автобусов. Я занюхиваю им пережитое. Занюхиваю выпитое впечатление. Я всегда всё занюхиваю, даже не выпив. Это национальное, бунинское, что ли...

Багаж приходит молниеносно. Туша родного чемодана не кажется тяжёлой. В огромном, как семь Шереметевых, аэропорте прохладно. Мы, жадно наслаждаясь этой прохладой, блаженно дефилируем к выходу, и в наши лица, как кипяток, бьёт зной.

В каждой стране зной особый. В Турции он тупой. В турецком зное и без того тупой турист тупеет до предела. То есть, например, если ты лежишь в Турции на пляже и чувствуешь, что у тебя изо рта течёт слюна, то ты не только не вытираешь её, но и непроизвольно начинаешь издавать долгий стон, помогающий, как тебе кажется в твоём пляжном бреду, слюне обильнее вытекать на лежак. Этот стон у нас песней зовётся. Песней отупевшего туриста. Один раз даже я поймал себя на том, что, пуская слюну на лежак, равномерно постанываю: “Заха-ар!.. Заха-ар!...” Через мгновение я понял, что зову жену, хотя имя её более мелодично.

В каждой стране свой особый зной.

Египетский зной сразу нокаутирует. И человек безропотно падает и лежит, как мумия, как священный сушеный крокодил. Египетский зной — это зной смерти. А может быть, бессмертия.

Индонезийский зной вводит в состояние, похожее на тихое, тревожное, мечтательное помешательство доброго коммунального алкаша. И вокруг ты находишь сотни примет твоего радостного сумасшествия. Ты ищешь их, как Ахматова — приметы любви. Даже лотос из очка подмигивает тебе: “Хелло, придурок!”

От испанского зноя хочется драться, хочется крови, причем горячей и много. В глазах темнеет от злости. Залитые кровью бычьи глаза твои ищут бандерилью или, на худой конец, шампур, что, по большому счёту, одно и то же.

Итальянская жара — буддийского толка. Она — как влажный горячий пуп, желательно женский. День здесь горяч и долог, но не раздражает. Он — как насоусенная макаронина. Здесь ты медленно, запрокидывая голову, как олень рога, всасываешь горячие макароны дней. По одной, не торопясь, успевая проголодаться в перерывах.

Но турецкая жара — это жара отупляющая, как плохое пиво. И этим, именно этим дорога мне эта жара. Она ностальгична. Моя жена не разделяет моей ностальгии, но её можно понять: у неё не было детства.

А я помню моё детство. Пивной зал “Ракушка”. Разливное пиво с добавленным в него для пенности стиральным порошком. Карнавальная, плотская, архаическая жара. Твёрдая и грязная, как бы морская, пена с плещущимися в ней кусками розовой брони креветок. Уже нездоровое, с дрожанием ног желание писать (экзистенциальная мысль: утерплю или не утерплю?). Спор, от которого нельзя оторваться, как от семечек.

Я молод. Мне, кажется, 16 лет. Я путаю Пастернака с Мандельштамом, Вивальди с Сальери. В моей ещё детской голове странные тайны, аберрации, загадки.

Сейчас я понимаю, когда люди по-настоящему выходят из детства: это случается тогда, когда исчезают детские тайны.

Например, для меня слова известных песен в детстве звучали так: “Надежда, мой конь под землёй”. Или: “Устьракиты над рекой”.

Образ Подземного Коня Надежды казался таким глубоким. Дантовским по масштабу. Да он и есть такой: Подземный Конь Надежды.

А эти “устьракиты” — странные существа, какой-то древний, мудрый голубоглазый карликовый народец, живущий на берегу реки. “Устьракиты” встречают восходы и закаты. Это их традиция. Ну и так далее.

В зное “Ракушки” (уже тогда он пах морским турецким зноем) я ещё верил в Подземного Коня Надежды, в это божество языческого детства.

И я помню пивную тупость, блаженную, царскую тупость после пяти кружек. И сейчас, где-нибудь под Анталией, в каком-нибудь Кемере или Фазелисе, я буду ощущать пусть жалкое, но всё-таки подобие той юной роскоши, которое испытывал в “Ракушке”.

Конечно, для этого я буду пить их паршивый “Эфес”, буду лежать под знойно хлюпающим раскалённым тентом и пускать пузыри ностальгии, как Пруст. Где ты, мой Подземный Конь Надежды?

Зачем нас носит по свету? Зачем мне, уставшему близорукому папе с наметившимися жопкиными ушками, Анталия, назойливые, как московский тополиный пух, турки, все эти картонные “Обмен валюты”, бритые немецкие затылки, надменно потеющие пивом, все эти руинки и кучи столбов, похожие друг на друга, как мои еженощные бессонницы с трёх до пяти? Зачем всё это? Да вот за этим самым, идиот!

Люди мечутся по свету, чтобы увидеть в куполе какого-нибудь храма матовый блеск таза, висевшего на кухне в коммуналке их детства. Люди не знают этого, но это так. Наркоман колется, чтобы вспомнить первый, самый блаженный укол. Поэт рвётся к славе и любви окружающих, потому что эта слава и эта любовь — хоть и жалкое, но всё-таки подобие любви бабушки, гладившей его в детстве по голове перед сном.

Микроавтобус беззвучно мчится по шоссе. Вокруг — Турция. Для бывавших там можно далее не уточнять. Для не бывавших — уточнять бессмысленно.

Экскурсовод Лариса. Уже по её первому “Дыбро пыжаалывать” ясно, что она из Севастополя, города камней, блядей и бескозырок. Сейчас она скажет, сделав лицо новобрачной, что завтра фирма предлагает совсем бесплатную прогулку на катере.

Мы всё-таки едем на катере.

Жарко. Катер деловито тарахтит мимо бурых утёсов и сбрасывает туристов в Анталии. Далее следует магазин кожи. После этого — огромное здание, похожее на зернохранилище, где туристам будет предложено золото по двойной цене. Наконец мы едем есть форель.

Официант в течение двадцати минут делает вид, что не понимает, что такое меню и цены. Его вежливая тупость не прошибается ни одним языком, даже турецким.

Мы зовём метрдотеля. Мы говорим: “Менеджер-директор”. Господи, как жарко!

Глаза официанта влажно-неприступны. Его зрачки вспотели от неприступности. Они неприступны, как потная дачная слива за соседским забором моего детства.

Он не понимает, что такое “менеджер-директор”. Мы делаем вид, что собираемся уйти. Он вздыхает, как тень отца Гамлета, и даёт нам меню.

Половина цен не проставлена. Мы хотим именно этого, бесценного. Опять: добрая улыбка, балансирующая между феноменальным внутренним достоинством и полным дегенератизмом.

Он хочет нас обсчитать. Его Вселенная, его Космос, его Мироздание — сосредоточены на одном: слупить с нас лишних тридцать долларов. Это его Звезда Пленительного Счастья, Подземный Конь Надежды. Он — декабрист, Прометей, Карбышев, дерево. Идол с Острова Св. Пасхи.

Форели мы уже давно не хотим. Мы не хотим её ещё с прошлого года. Она надоела хуже “Эфеса.” Начинается бой за принцип. Мы окапываемся спокойствием, унимаем российскую пассионарную дрожь жажды справедливости и заливаем глаза жидкой сталью.

Поединок длится не более получаса. Форель — это лишь гарнир к блюду нашей победы. Десерт — это взимание сдачи со сморщенного официанта. Последний штрих — плевок в арык с форелями.

Это победа над жарой.

На первую страницу Верх

Copyright © 1999   ЭРФОЛЬГ-АСТ
e-mailinfo@erfolg.ru