На первую страницуВниз

Александр Волкович

МЛЫН
Лирические этюды с видом на ветряную мельницу

     1.

     Дядька Алексей был изрядно пьян, и его чубчик кучерявый зависал с потного лба на осоловевший глаз, зыривший на окружающих бессмысленно и нахально. Праздничная свадебная рубаха расхристана. На локтях широких рукавов — зеленые травяные пятна.
     Дядька только что свалился с брички, украшенной разноцветными лентами, унесшей дружков в погоню за невестой, которую по обычаю «украли». Кто украл, куда увезли, никому не было доподлинно известно, однако гвалт и суета поднялись не понарошку. Невесту украли во второй раз, не по правилам. За первую попытку сваты без слов отдали четыре бутылки «Московской», а перед этим еще выносили и ставили на голый без скатерти стол возле жерди, перегородившей улицу, сколько надо было и даже больше — чтоб хозяев не упрекнули в скупости, а свадьбу в бедности. А тут опять выкуп подавай…
     — Накось, выкуси! — возмутился Алексей, обращаясь к неизвестному халявщику, и полез на бричку-пароконку. В погоню.
     Кони рванули с места, а на повороте улицы, поросшей травой-муравой, стоявший во весь рост возчик кульнулся с козел, а бричку только и видели. Ускакала.
     Свадьба громко охнула. Подвыпившие бабы, стоявшие на крыльце и вокруг хаты, где колготилось еще не начавшееся застолье второго дня гуляний, бестолково заголосили: «Убился!» Набежавшая к распростертому на траве человеку толпа разноголосо загудела: «Жив! Что ему станется, окаянному, хмельному!»
     — Санька! За мной! — крикнул как ни в чем не бывало поднявшийся с земли дядька Алексей, обращаясь ко мне, мальцу, толкавшемуся среди взрослых. — Отобьем Галину! Тетка ж твоя родная! Чего варежку раззявил?!
     — Я?! — только и вырвалось из осипшего горла десятилетнего мальчугана, одетого в вельветовую курточку коричневого цвета и такие же бриджики с застежками под колено. Дополняли экипировку бежевые сандалии на босу ногу с поломанной пряжкой на левой обувке. Добавьте к портрету прическу «с челкой» на треть свежеподстриженной на летние каникулы мальчишеской головы, распахнутые глаза цвета запотевшей сливы, глядевшие на незнакомый деревенский мир удивленно, восторженно и немного с опаской, — это и буду я, приехавший на каникулы к деревенской бабушке.
     — Залазь! — стал подталкивать племянника на подъехавший возок возбужденный падением и всем происходящим дядька Алексей.
     Это группа преследования, спохватившись об утрате компаньона, вернулась к месту, откуда брала старт. И теперь мужики оживленно решали, куда податься, — в сторону большака на выход из деревни либо следует пошерстить по селу.
     — Вперед! — огрел кнутом Алексей лоснящийся круп вороного — и бричка опять помчалась, чуть было не вытряхнув пассажиров вдругорядь.
     Вцепившись руками в сидушку, я примостился позади дядьки, прячась от ветра за его широкую спину.
     Дядька снова взял бразды правления в свои руки, и никто ему не перечил.
     Кони понесли так резво, так стремительно, что у меня захватило дух. Лететь бы так без остановки, куда, зачем — неважно!
     Только ленточки в уздечках вьются, переплетаясь с гривами стремительных лошадей…

     2.

     Попали мы с матерью с корабля на бал — аккурат к свадьбе родственницы по материнской линии: двоюродной или троюродной тетке. Деревня Похмелевка с первых дней знакомства начала оправдывать свое пьяное название: сразу по приезде меня мобилизовали гнать самогонку в березовом лесочке неподалеку от хаты. Помогал бабушке — менял воду в деревянном корыте самодельного аппарата. Вода быстро нагревалась. Корыто с трубкой, погруженной в воду, выполняло функцию конденсатора. Через трубку проходил пар, на выходе стекая по пеньковой бечевке в подставленную бутылку. От горящей печи-буржуйки с впаянным в нее жестяным баком с бурлящей внутри брагой веяло жаром. Ноги подкашивались от тяжести ведра, то и дело зачерпываемого и подтаскиваемого мной из ближайшего озерка, или «кубаньки», как назвала неглубокий пруд бабушка Анастасия Борисовна.
     Восьмилитровая оцинкованная емкость впивалась дужкой в ладонь, доставала до земли и уводили меня куда-то в сторону. Посудина больно чиркала краями дна по голым, мокрым лодыжкам и, казалось, испытывала на разрыв суставы тщедушной мальчишеской руки. Вода расплескивалась. Тело с непривычки болело.
     Солнце, пробиваясь сквозь редкий березняк, нестерпимо грело выстриженное темечко водоноса.
     — На, хлабыснi! — подала бабушка граненый «булганинский» стакан, когда я совсем уж запыхался.
     Синеватой жидкости — первача налила половину «булганина».
     Я, не раздумывая, хлобыстнул.
     Ничего чрезвычайного со мною не произошло — лишь потеплело внутри и закружилась голова. Зато вскоре стало легко и весело, и ведра перестали казаться неподъемными. По каждому в руке, как велела носить бабушка, оказалось сподручнее и легче. А коромысло — короткую деревянную штуковину с проволочными крючьями на концах — я так и не сумел освоить.
     Да, еще. Подобрело окружающее.
     — Загрызi, унучак! Лепей стане! — откуда-то достала бабуля шматок старого, пожелтевшего по краям сала. Покромсала тупым ножом на кусочки. Хлеб тоже кубиками порезала. Разложила «сняданак» на березовом полене, поставленном «на попа».
     — Еш: салдацiк — сапожак!
     Это означало — кусочек сала в рот и хлеб за ним вдогонку.
     — Не буду! — замотал я головой. — Сало в жару — брр…
     — Ну, тады пранцаў зъеш, — беззлобно ответила старушка и принялась шурудить в топке.
     Незнакомое слово озадачило, а чуть позже бабуля пояснила: пранцы — это лепешки из мерзлой прошлогодней картошки. Ими в деревне перебивались в голодные предвоенные и военные годы. Однако в тот момент, после глотка первача, кстати, первого в моей жизни, все вокруг представлялось «лепо» и, казалось, «лепей» и быть не могло. Какие уж тут пранцы-засранцы!
     Кочегарили-кашеварили почти дотемна. Бабушка на язык определяла крепость готового самогона и меняла посуду под капающим «источником». Вначале наполнялись порожние поллитровки, затем наступал черед стеклянной банки, сливаемой по необходимости в молочный бидон. Брагу в котле тоже регулярно меняли. Выпаренную гущу вываливали в кусты. Таким образом обеспечили горячительным продуктом не только предстоящую свадьбу, но и лесное зверье.
     Пропах я сивухой до самых кончиков ушей.
     — Глядзi, малец, мацi нiчога не кажы, — предупредила старушка, имея в виду мое питейное посвящение.
     Я пообещал держать язык за зубами и чувствовал себя настоящим героем. Эдакий разбитной деревенский мужичок-с-ноготок: и стакан самогона от родителей втайне выпить запросто, и тяжеленные ведра таскать нипочем. Знай наших!
     После возвращения в хату я, отказавшись от ужина, попросился спать на печи и вскоре туда взгромоздился. Мать и бабушка спроваживали меня на сеновал, где была приготовлена лежанка, но я настоял на своем. Никогда до этого не приходилось ночевать на теплых кирпичах, прощупываемых худым телом сквозь расстеленную телогрейку.
     Сумеречно. Уютно.
     О чем это голоса за занавеской?
     Мамин: «Хватит на стол? Может, еще чего докупить?»
     Бабушкин: «Хопiць, хопiць. Зрэшце, не абъядуцца. Не абапьюцца таксама. З нашага боку, дарэчы, хопiць».
     Мама: «От жениха много гостей еще будет?»
     Бабушка: «Не, небагата. Калi б толькi Бабок не прысунууся…»
     — Тот самый?
     — Якi ж яшчэ! Нiводнага вяселля не мiне. Каб яго пранцы зъелi!
     Пранцы мне уже знакомы. Уже сами кого-то едят… А кто такой Бобок? Не иначе дальний родственник. Все. Сплю…
     И уже сквозь навалившуюся на меня сладкую глухоту расслышал:
     — Что-то у Сашки глазки осоловевшие, блестят, как у кота… Вы это, мама, полегче… Рано мальца к спиртному приобщать…
     — А што я? Я нiчога. Надыхаўся. Ды як жа цябе з Ляксеем гадавалi? Хлеба скарыначку пажую, зраблю з хустачкі пiпку, абмакну ў гарэлку — ды ў рот кожнаму, каб лепей спалi. Сапiцё абодва пад кустом, нават сляпнi не перашкаджалi. А я з сярпом, з сярпом…»

     3.

     Бричка покатилась по улице, повторяя предыдущий маршрут до поворота, где снова чуть было не опрокинулась, — и направилась прочь из деревни.
     Догадка, высказанная дружками (ими подрядились вислоухий переросток Митяй — школьный приятель жениха, и деревенский кузнец Илья), не оправдалась. Никто на большаке преследователей не ожидал, невесты с похитителями не было видать.
     — Куды зараз, Ляксей? — вопросительно повернулись седоки к главарю.
     Свернули к мельнице, стоявшей на взгорке. Где голубчикам еще прятаться в чистом поле?
     Ветряк, даже издали казавшийся внушительным, вблизи поразил своими размерами. Он сразу пригвоздил лилипута к земле, раздавил и размазал.
     Спрыгнув с возка, я подошел вплотную, интуитивно сторонясь угрожающе опущенных крыльев.
     Обошли мельницу вокруг. Позаглядывали в щели.
     — Нiкога няма!
     — Куды ж схавалiсь, заразы?!
     Раздосадованный неудачей дядька Алексей неожиданно вперил в племянника отрешенный, хмельной взгляд. Наверное, он лишний раз убедился в моем присутствии и счел его абсолютно бесполезным, так же как и затею догонялок.
     Чубчик на его озабоченном лбу совсем разметался, в глазах загорелись незнакомые бесы.
     — Ну-ка, Санька, погодь, — бесцеремонно сцапал за плечо, как будто бы я хотел улизнуть. — На зрение не жалуешься?
     В отличие от составивших погоню мужиков, дядька обращался к гостю подчеркнуто по-городскому, на русском.
     — Не жалуюсь, — растерянно ответил я, не подозревая подвоха.
     — Ну, тогда посмотри сверху! Увидишь Галю — шуми!
     Далее произошло то, чего не ожидал никто из взрослой, не совсем трезвой компании, а тем более я. Меня бесцеремонно подхватили сильные руки — и я оказался висящим на мельничном крыле. Как это случилось, не могу понять до сих пор. Наверное, все-таки мы уже залезли на бричку, и до крыла можно было дотянуться. И «подыграл» бугорок, на котором бричка стояла. «Сейчас сорвусь!» — первой мелькнула мысль.
     — Санька, держись! — приказал дядька и громко добавил уже на белорусском: — Зараз дапамагу! Тормаз! — приказал Митяю, глазевшему на происходящее с глупой ухмылкой, перекосившей рябое лицо.
     Митяй и неопрятного вида кузнец Илья, до этого всю дорогу отмалчивавшийся, уже взобравшиеся было на бричку, соскочили, засуетились, что-то там передвинули, — кажется, дубовое бревно-стопор, упертое одним концом в землю, другим уходящее под мельничные недра — и я вместе с крылом стал опускаться… вниз.
     Дядька Алексей ловко принял подставленными ладонями подошвы моих сандалий, однако не для того, чтобы перехватить племянника и опустить на землю. Он подштурхнул меня еще выше, еще дальше…
     Мальчишечье тело болталось «селедкой».
     — Лезь, сучонок! А то угроблю! — страшно крикнул Петро, и я, перепугавшись, невольно послушался, подтянулся, во что-то вцепился, уперся коленками, ступнями…
     Пальцы лихорадочно нащупали опору. Ноги нашли надежную перемычку.
     Прижался трепещущими от страха телом и душой к теплым тоненьким дощечкам, как оказалось, — к сосновой дранке, обшивке каркаса.
     Потрескивая и поскрипывая, крыло начало движение вверх…
     Ветрила заработали, совершая обычный круговорот, каждую секунду грозя стряхнуть со своей поверхности висящую грушу.
     — Держись, племяш! Платье белое высматривай! Вниз под себя не гляди! — доносились до меня звуки дядькиного голоса, но я уже ничего не слышал и не воспринимал. Кроме звона в ушах, кроме осветившего меня со всех сторон болезненно яркого солнечного света, наполнявшего все мое робкое существо звенящим напряжением, внезапным предчувствием высоты.
     Было страшно и одиноко. Стоявшие внизу люди, повозка, лошади — медленно отдалялись, уменьшались.
     С трудом отворотил лицо от серой, щелястой, выдубленной ветрами и дождями дощатой поверхности крыла, — прижимался щекой и неловко заломленным ухом, — посмотрел в сторону… И неожиданно почувствовал облегчение.
     Хаты сельской окраины, сараюхи и баньки, открывшиеся взору с непривычного угла зрения, как бы почтительно сдернули перед смельчаком соломенные и гонтовые картузы и опустились в отдалении на колени. Колодезные журавли и столбы присели от удивления. Ставшие плоскими крыши и прошлогодне стога стыдливо обнажили облысевшие, залатанные макушки. Кучерявые деревья, будто смутившись неурочному осмотру, замерли на подходе и стали выстраиваться рядками, группками, поодиночке, располагаясь в строго выверенных количествах и направлениях. Луга показались шире и прозрачнее, речка за огородами приблизилась, а дальний лес за деревней, наоборот, отдалился и удивил темно-синей бесконечностью. А люди вообще куда-то пропали. Лишь внизу неожиданное движение, замеченное краем глаза: дядька с напарниками с воздетыми руками и лицами, раскрытыми удивленными ртами.
     Затем мир стал переворачиваться вверх тормашками… И я вместе с ним.
     Перехватило дух. Закружилась голова.
     В какой-то момент я превратился в стрелку часов, устремленную в ускоренный пробег по небесному циферблату. Я почувствовал себя воздушным гимнастом, совершавшим головокружительный кульбит. Крайним зернышком в головке гигантского подсолнуха. Тусклой звездочкой на изломе Млечного Пути. Неизвестной планетой в коловращении мирозданья. Я…
     Конечно же, все эти красивые слова и сравнения родятся много позже. А в тот момент я существовал одним — лишь бы продолжалась, не заканчивалась сладкая пытка полета, чудесного перевоплощения, захватывающего дух и воображение. Коловращения, где земля и небо последовательно и скоротечно меняются местами, попеременно придавая тщедушному телу то невыносимую тяжесть, то парящую легкость.
     Незнакомые чувства и ощущения распирали меня изнутри, но все происходило так мимолетно, так скоротечно, что я ничего уже не соображал…

     Остается только благодарить Бога и случай за то, что я все-таки удержался на мельничном крыле и, совершив ошеломительный круговорот, вернулся в исходную точку и, обессиленный и потрясенный, рухнул на частокол протянутых ко мне рук.
     Враз протрезвевшие мужики во главе с моим шалопутным дядькой все это время дружно пытались не проворонить небесный подарок и достойно принять его на грешной земле.
     От всего пережитого я заплакал. Дядька погладил мальца по стриженой голове, с куцым, как у жеребенка, чубчиком — и молча запихнул мне за пазуху оброненный сандалий.
     — Нiчога i нiкога не палохайся, сынок! — произнес, будто напутствие. — Нават, калi страшна.
     И добавил:
     — Жывы, небарака? Жахлiва было?
     Наверное, он сам не на шутку переволновался и поэтому не стал подбирать русские слова, и курил, как я заметил, чаще обычного.
     — А вот и нет! Здорово! — выдохнулось сквозь готовые взорваться новые рыдания из осипшего, пересохшего горла, — и надо было видеть, какой гордостью за отчаянного племяша загорелись в тот момент дядькины глаза!
     Эх, хоть бы раз в жизни он посмотрел бы на меня так восторженно! Хоть бы еще разок…
     О случившемся на мельнице мы дома не рассказывали. С того самого дня нас с дядькой связывала маленькая общая тайна.
     И я долго чувствовал себя как будто обновленным: как, например, после горячего ада настоящей рубленой баньки — из бревен, с горкой раскаленных камней и обжигающим березовым веником, или после того, как отважился сигануть с высоченного деревянного моста на местной речке.
     Но мельница! Это было непередаваемо!
     И, наверное, с того самого момента я мечтал отрастить такой же, как у Алексея, залихватский чубчик.
     Жаль только, что волосы росли у меня не вьющиеся, а прямые и жесткие. Я наматывал их на палец, чтоб получились завитушки, но ничего не выходило.

     …А невесту в тот раз, как выяснилось, никто не воровал, выкуп не вымогал. Жениху приперло, и он умыкнул Галю на сеновал. Молодые в азарте умудрились испохабить свадебное платье. Таились в ожидании, пока пятно высохнет, наблюдали в щелку за оживленным двором.
     Улучив момент, жених вернулся к гостям. На вопрос, куда пропала подруга, он растерянно улыбался и неопределенно махал в пространство, еще больше напуская туману в общую неразбериху.

     4.

     Свадьба запомнилась на удивление знакомыми песнями про «цыганку Азу», про «роспрягайтэ, хлопцы, кони», оживленным денежно-вещевым «перепоем» и под самый конец — скомканным застольем. Под завязку праздника произошла страшная драка. Наверняка такие потасовки случаются на каждой свадьбе, и ничего в них необычного нет, но для меня происходившее представлялось ярким, хоть и непродолжительным, сражением с участием «наших» и «чужих». Правда, где те и кто другие, понималось с трудом. Зато опрокинутый со всеми закусками свадебный стол врезался в память. Дядька Алексей, как двигающая сила заварушки, запомнился. Наши — молодая жена Галина, бабушка, близкие соседи и знакомые бабушкиного деревенского окружения — запечатлелись в самых волнующих эпизодах.
     Начиналось мордобитие так. В меру хмельные и веселые гости, уставшие от питья и жратвы, потянулись было к выходу, — как в дверном проеме большой комнаты возник грузный мужчина. Длинные полы вышитой сорочки торчали фартуком из-под пиджака, небрежно наброшенного на покатые плечи. Сватовской букетик в три листика был приколот к лацкану узенькой орденской планкой.
     — Бабок! — зашушукались бабушки, страдавшие несварением и бездельем и давно скучавшие на лавке вдоль стены.
     Движение, мимика, внезапное оживление немногих гостей, остававшихся за столом, озабоченность хозяев с моей бабушкой Анастасией Борисовной за главную, трансформировались в кусок каравая на широкой тарелке в руках невесты. И, как положено, — в заздравную стопку вновь прибывшему.
     Заявившийся на свадьбу Бобок приходился Галине каким-то двоюродным дядькой, и родственничка требовалось приветить... А бабка считалась крестной мамкой невесты и Бобковой крестницей тоже, так уж по жизни сложилось.
     — Нясi, нясi свату чару! — стала подталкивать она растерявшуюся молодуху (неписаный свадебный этикет).
     Опоздавший проглотил содержимое стопки, словно собака муху. Демонстративно поморщился.
     Самогон не пришелся гостю по нраву.
     — Не здолелi казеннай гарэлкi падаць! Маглi б i пашану выказаць ветэрану… — панибратски хлопнул Бобок по плечу Галиного брата, сидевшего никаким с краю стола.
     Сказал — упрекнул достаточно громко, специально, чтоб услышали.
     Неторопливо достал кошелек и, как требовал обычай «перепоя», выудил «синенькую» — двадцатипятирублевую купюру.
     — Ой, много! — невольно воскликнула невеста.
     Скомканные трешки и пятерки, случайные десятки и четвертные, наша с матерью пятидесятка, завернутые в рушник — на деньгах молодая, не вставая, просидела почти с обеда — давно уже были разглажены, подсчитаны и спрятаны в укромном месте.
     В дальнем конце длинного стола встрепенулся от шума и поднял растрепанную голову коротко прикорнувший лбом среди тарелок дядька Алексей. Бобок его сразу не заметил.
     — Пашану, гаворыш? — раздельно произнес Алексей и, недолго думая, запустил в гостя недопитой бутылкой «Московской».
     Бутылка ударилась в стену и разбилась.
     Кто был в состоянии, вскочили с мест. Женщины завизжали.
     Дядька переступил лавку и напролом двинулся к обидчику.
     А с тем произошла разительная перемена. Спесь и напускная важность с лица моментально исчезли. Он весь как-то съежился, уменьшился в размерах и на удивление тоненьким, разительно не соответствующим массивному телу голоском, по-бабьи заголосил:
     — Сука катаржная! Няма праз цябе жыцця! Турма па злодзею плача!
     Бобок рывком перевернул стол — отгородиться от набегавшего соперника — и стремглав выскочил прочь.
     Дядька — за ним. Чуть было не упал, поскользнувшись на мешанине, вывалившейся из разбитых мисок. Бордовые куски вареных бураков вперемешку с ярко-оранжевыми дольками морковки. Желтая струганина капусты. Головы и хвосты селедок. Все растоптано, разбросано на полу.
     Застолье скомкано. Народ валит на улицу.
     «Ой, матухна, трымайце яго, бо забье!» — крик невесты. Кто кого убьет — непонятно. Вероятнее — Алексей наглеца Бобка.
     Во дворе катавасия не разбери пойми.
     Дядька Алексей оседлал поверженного Бобка и мутозит его изо всех сил.
     Руки его мельтешат со скоростью мельничных ветрил.
     — У-у-у! — утробно мычит мужик, истошно выкрикивая бесполезные угрозы. — Пасаджу! У турме згнаю уражыну!
     — Я табе пакажу ветэрана, здрадніцкая хара! Сяксот паганы!
     Трещит плетень со стороны сарая. Кто-то из родичей Бобка бежит с колом в руках к дерущимся на земле. Огрел дядьку по спине.
     Наступавших встречают в древьё невестины друзья и близкие: среди «наших» замечаю кузнеца Илью. Крушит противников огромным кулаком, будто молотом.
     У дядьки рубаха разорвана до пупа. На белом — красные пятна. Из уха течет кровь.
     Бобок уже улепетывает за сарай. Растрепанная, зареванная невеста виснет на руках дядьки Алексея, старается удержать:
     — Ляксей! Дзеля мяне… Не чапай. Хай яго Пёрун трэсне!
     «А почему не пранцы?» — пришла мне на ум в тот момент дурацкая мысль.
     Я наблюдал за побоищем из-за поленницы, безуспешно пытаясь вытащить подходящую дровину, чтоб бежать с ней на помощь дядьке. «Перун — бог молнии, все-таки пострашнее горьких лепешек», — пришел к неожиданному выводу, но полено на всякий случай припас.
     Жаль, что все интересное быстро закончилось.
     С некоторым разочарованием мне вскоре довелось наблюдать, как «наши» и «чужие», как ни в чем не бывало, хлещут самогон за восстановленным совместным столом и обсуждают пролетевшее событие. А потом еще и песняка самозабвенно горлопанят… Чудно!

     Заключительный день теткиной свадьбы длился долго, как никакой другой. К ночи я валился с ног от усталости. Проводили молодых, уехавших ночевать в родительскую хату жениха. Гости, наконец, разошлись, за исключением кузнеца Ильи, заснувшего беспробудно за столом. Женщины сообща затолкали тушу под стенку, накрыли фуфайкой. Мать с бабушкой убирали со столов, гремели посудой, вполголоса меж собой шушукались; недоеденную закуску сгребали с тарелок и мисок в «свинячье» ведро. Дядька Алексей прощался-провожался где-то на стороне. Жениха я и вовсе не запомнил: добродушное, покладистое лицо — потенциальный подкаблучник. Это я уже понял спустя много лет, сравнив с собой. А тогда моих сил хватило лишь добрести до сеновала и взобраться по крутой лесенке под самую крышу сарая.
     Только закрыл глаза — закружилось, завертелось… Мельница. Кони с ленточками в уздечках. Нахальная рожа Бобка. Плачущая, испуганная тетя Галя в белом измятом платье — и красные капельки на дядькиной рубахе. Как вишни.
     Старые вишни за сараем бабкиной хаты в Похмелевке я запомнил на всю жизнь: на толстых, гладких, как у пальмы, стволах — сгустки застывшей смолы, а ветви усыпаны крупной бордовой ягодой. Воробьи в ветвях дерутся и выклевывают сладкую мякоть. Приглядишься — одни косточки висят.
     На одной из ветвей — качели.
     Взберешься на верхотуру, наешься сочных ягод до отвала — и сразу хмелеешь, в сон клонит. Спать, спать…

     5.

     Трудовая повинность внука, то бишь моя, продолжилась на следующее после свадьбы утро. Единственным не при деле оказался персонально я, и сразу же засовестился. Надо же было так долго спать! Мать с бабушкой уже вымыли пол, добротно затоптанный гулявшим людом, хлопотали по хозяйству.
     Почти залпом выпил литровую банку молока — и во двор, помогать дядьке.
     Алексей успел починить разбуренный плетень и восстанавливал порушенный навес, стоявший за банькой. Вчерашняя свадебная митусня с мордобитием отразилась не только на физиономии прибегавшего опохмелиться соседа — синяк «зихацеў» у него под глазом знатный. Явившийся «остограммиться» кузнец Илья предстал перед хозяевами лицом, распухшим, аки подушка. Скорее всего — от количества выпитого.
     Не лучше выглядел и дядька с подсохшей рваной ссадиной на ухе.
     — Зубамі цапануў, зараза! — пробурчал он, будто оправдываясь.
     Я убедился: ссадины и синяки, полученные во вчерашней свалке, волнуют моего дядьку постольку поскольку. Все внимание — штабелям кирпича-сырца, подсыхавшего под навесом и разложенного рядками на заднем дворе. Будто стадо коров по заготовкам протопало. Даже каблуки с подошвами в расплющенной глине отпечатались, хоть следы по ним изучай… Покуролесил народ лихо. Добрый кус дядькиной работы — насмарку.
     …Лопатой комья в корыто. Вода в колодце рядом. Я натренирован самогоноваркой — бегом с ведром, аж пуп трещит.
     Дядька тормозит: воды требуется чуть-чуть.
     Ногами — ступнями да пятками топчем скользкую податливую глину! Поглядеть со стороны — виноград давим, только брызги грязные летят.
     Шлепок — в форму. Сверху — рассеять горсть песка. Кирпич готов.
     Подсохнет серая масса в деревянном корытце — ее извлекают из оков. И так — кирпич за кирпичом. Ветер глиняные пироги подсушит, затвердит. А под прямые лучи нельзя: поверхность потрескается. Надо под навес, в тенёк. И как они получаются красными?
     Понуканий от дядьки — самая малость. Я уже в его глазах свой, наверное… А мельница! А мост! Ведь прыгнул, как поджилки ни тряслись… Но об этом — молчок.
     Запарились. Бабуля приносит «глечик» молока. Холодное, из подвала.
     День незаметно пролетел, куда только усталость пряталась: обливались на переменку водой у колодца, брызгались и фыркали, как лошадки. Хорошо!
     Вечером, улучив момент, подкатываюсь к Анастасии Борисовне:
     — Дядя Алексей взаправду каторжник? Сидел в тюрьме? Каторга — это ж при царизме…
     Бабушка строго на меня смотрит:
     — Сядзеў. Зазра. Бабок, дапамог, сабака. За яго i сядзеў.
     А когда домашний народ улегся ночевать, угомонился, бабушка поведала мне следующую историю.

     До войны Бобок работал сцепщиком на железнодорожной станции рядом с деревней. Как-то вечером прибегает в бабкину хату — а жил через забор, по соседству — и к Алексею: так, мол, и так, подсоби… В чем дело? Оказывается, в проходящем составе загорелись вагонные буксы — и аварийный пульман загнали на запасной путь, в тупик. Ни охраны, никого. Ушлый Бобок расковырял щелку в стенке, а оттуда — золотое зерно ручейком. Отборный семенной ячмень. Сосед уговорил Алексея отовариться втихую на дармовщину, заверив, что все будет шито-крыто.
     По темноте пошли. Дырку в полу вагона ломиком разворотили, мешки, что с собою принесли, наполнили. Каждый из взломщиков с поклажей — в свой двор. А поутру на станции разбой обнаружился, начались поиски виновных. Дело приняло нешуточный оборот, так как выяснилось, что состав следовал из Германии…
     Мешки на беду оказались худые…
     Бобка спасли от разоблачения и тюрьмы… гуси. Всевозможной гагакавшей, крякавшей, кудахтавшей, кукарекавшей и прочей пернатой живностью двор зажиточного хозяина, регулярно подворовывавшего на станции, оказался переполненным — и гуси, выпущенные спозаранку на водопой, подобрали улики до зернышка. Куры выгребли в песке оставшиеся семена.
     А единственная в бедном хозяйстве соседа бестолковая квохтушка, привязанная в наказание веревкой за ногу и озабоченная стремлением одним чохом избавиться от привязи и бремени материнства, дотянуться до зернистого ручейка не смогла.
     Мало того, Бобок, выкручиваясь и доказывая свою полнейшую к преступлению непричастность, сдал подельника с потрохами, а тот до последнего запирался, отбеливая напарника, пока, припертый к стене неопровержимыми доказательствами ночного грабежа, не «раскололся», полностью взяв вину на себя. А потом и отдувался за обоих в местах не столь отдаленных.
     Отбывал дядька Алексей полученный восьмилетний срок на Кольском полуострове — копал в Хибинах апатитовую гору. Докопать не удалось: помешала война. По известным причинам, Алексей на нее не попал. В родной деревне, после амнистии, приобрел репутацию «буйного», именовался за глаза «каторжанином» и частенько любил в сердцах повторять: «Апатит, твою мать!» А непонятное для местных словечко «рудник» вворачивал с шиком в разговор по всякому поводу, ставя ударение на первом слоге. На северный манер.
     Привычку ковыряться в земле не оставил: за неимением другой работы взялся ковырять штыковой лопатой откос за сараем и добывать красную глину. Приловчился лепить на продажу кирпичи. Заказчиков на кирпич-сырец в округе хватало.
     Этой глины в здешних местах немереные залежи. Как, наверное, — месторождений апатита в горах Хибинского массива и Ловозёрской тундры Кольского полуострова. Там мой дядька проходил «рудокопательные» университеты, пока не решил — лучше строить, чем копать за здорово, начальник, живешь…
     Судьба коварного Бобка сложилась на удивление легко и просто. О таких говорят: наглым и лысым везет. После того как Алексея арестовали и посадили, Бобок, как и прежде, продолжал работать сцепщиком вагонов на станции. Начавшаяся война ощутимого урона ему лично не принесла: от призыва в армию охраняла железнодорожная «броня», а во время оккупации прибился к партизанскому отряду на Витебщине. В Похмелевке поговаривали, будто Бобок, ссылаясь на грыжу (она у него действительно висела между ног размером с добрую килу), в боевых действиях не участвовал, прослыл оружейным мастером, начальство его под пули не посылало. Да и отряд оказался малочисленным, робким — на рожон не лез, отсиживался по болотам и лесным хуторам. Фронт отхлынул — Бобок тут как тут: опять при деле, при железнодорожном хозяйстве. Наград за «партизанку» не имел. Отряд толком нигде не числился. А может быть, это и не партизанский отряд был вовсе, а так называемые «лесные братья»... Население оккупированных зон страдало от их набегов не меньше, чем от немцев. Те хоть последнее не забирали.
     После Победы Бобок звание фронтовика для себя все-таки выхлопотал, удостоверение участника войны получил. В году 45-м — война шла на территории Германии — Бобку выпала оказия побывать в составе паровозной бригады в прифронтовой зоне. Срочно понадобился человек взамен заболевшего помощника машиниста проходящего состава — и Бобка насильно мобилизовали, в приказном порядке отправили, как он ни отнекивался и на свою грыжу ни ссылался. Зато уж после войны десятки кабинетов исходил, военные архивы изъездил — благо проезд бесплатный, — пока нужные справки-подтверждения не раздобыл. Одна ходка на фронт повлияла на всю дальнейшую судьбу. Был в действующих частях? Был. Участвовал? Участвовал. Никто в военкомате по-настоящему не проверял и не разбирался. С тех пор юбилейные медали за Победу регулярно получал.
     А своего бывшего напарника, жизнь ему поломав, Бобок на дух не переносил и всячески подставлял. Знал, котяра, чье сало сожрал.
     Алексей своему «кровнику» спуску не давал. При случае — лупил смертным боем. Без свидетелей. Разговор с подлецами и стукачами был у дядьки короткий, чуть что — в зубы. Бобок шарахался от должника, как от огня, при одном упоминании его имени.
     Из-за него, подлого Бобка, Алексей и в бега подался во вторую свою северную ходку. «Избиение ветерана» — а именно так написал Бобок, заявивший в райотдел о конфликте — грозило Алексею новым сроком. Уже как рецидивисту…
     И бес же попутал шельму заявиться на свадьбу!
     Алексей уехал на Север, в Мурманск, вскоре после нашего отъезда с матерью из Похмелевки. Каникулы кончились.

     6.

     С тех пор прошло много времени. Однажды, — а это случилось на переломе лет, в зрелом возрасте, — когда мне стало невмоготу от суетливых дел и пустяшных проблем: они не решались, а лишь усугублялись; тошно от начальников и друзей — они не помогали, а только мешали; невыносимо от семейного окружения — оно не согревало, а больше раздражало — я плюнул на обязанности, долги и условности, купил железнодорожный билет до Мурманска и уехал. Уехал в осень, в ночь, в свою тревожащую боль. Уехал по-английски, ни с кем не попрощавшись и никому не сказав последнее «прости». Только записку постаревшей, как и я сам, жене оставил на столе:
     «Не ищи. Все в порядке. Вернусь, когда смогу».

     В промерзшем, лязгающем тамбуре скорого поезда, наблюдая проплывающие и гаснувшие в ночи огоньки, нещадно куря сигарету за сигаретой, я думал о своей горькой судьбе и покойном дядьке. Я ехал к нему, мертвому, не знаю зачем, но в твердой уверенности неизбежности своего запоздалого поступка.
     Я давно позабыл, как летают во сне, думал я, засыпая на твердой поскрипывающей полке второго уровня, напомнившей бесшабашные поезда студенческой молодости.
     Среди ночи неожиданно проснулся. Вагон качался в полутьме ночного освещения, а мне, отчетливо и болезненно, многое стало яснее, чем прежде в своей жизни.
     Ранняя в мурманских краях зима спешила запудрить сухим снегом прыщеватый нос отрогов Хибин, темные вагонные окна, а заодно и мозги незваному гостю.
     Нестройный хор полуночных молодых голосов под гитарный перезвон настойчиво убеждал из приоткрытой двери соседнего купе: «На плато Расвумчорр не приходит весна…»
     В другой раз я всему этому, безусловно, поверил бы, но не тогда. Тогда, в вагоне, я вспоминал млын своего детства.
     Все и вся в нашей жизни, думал я, — производное старой ветряной мельницы. Все сущее вытекает из её неспешного круговращения, схожего с солнечным, появляется и продолжается из движения внешне неповоротливых, но таких послушных ветру, легких деревянных крыльев, зовущих в полет. Я всегда об этом догадывался, но не знал, как высказать, хотя подсказка зрела давно, наверное, с тех самых пор, как я, еще несмышленым пацаном, набрав в грудь побольше воздуха и мужества, зажмурившись, хлобыстнул залпом полстакана самогонки, и позже, почувствовав себя парящим над землей. Но это был, как оказалось, лишь пробный шаг к постижению полета — иллюзия, самообман, соблазнительная и губительная блажь. Нельзя взлететь, не оторвавши ступней от земли, а воспарения во сне и наяву под действием алкогольной гари — не больше чем добровольная туга, иссушающая искренность.
     Чтобы понять суть невесомости, присущую птицам, нужно встать в полный рост на лавочку качелей, подвешенных на толстую ветку старой вишни во дворе бабкиной хаты, и, презрев осторожность и страх, раскачаться до уровня верхних ветвей, взлетая выше конька соломенной крыши соседнего сарая. Вцепившись потными руками в тугие веревки, надо ногами упираться в узкую доску, изо всех сил толкая ее от себя и вперед до того тошнотворного момента и состояния, пока опора не покажется податливо послушной, а внутри напряженного тела, в глубине живота и в области солнечного сплетения не станет неожиданного сладко и горячо… И ты, бестелесный и счастливый, начнешь метаться безостановочным маятником под гулким куполом синего неба…
     Если нет поблизости качелей, а есть стреноженная мохнатая лошадка, что пасется каждую ночь возле хаты на росном лужку, надо подстеречь ее ранним утром — когда солнце только-только начинает подниматься над лесом, а жгучая роса холодит озябшие босые ноги — и постараться развязать мокрые путы, стягивающие стройные, вздрагивающие от прикосновений лошадиные щиколотки. Задобрив животное куском хлеба и приласкав, надо попробовать взобраться на гладкую, скользкую спину и, если это удастся, то легкими ударами пяток направить савраску в путь. Неспешное движение-тряска может продолжаться сколь угодно долго, пока лошадь, поняв и прочувствовав желание неопытного седока, превозмогшего нерешительность и боязливость, не сделает тот заветный рывок, после которого в лицо польется музыка ветра и запоет душа.
     Важно только не упустить момент превращения, момент истины: ведь тягловые колхозные лошади приобретают розовый окрас и превращаются в скакунов исключительно раз в жизни, на заре, а робкие по натуре, мечтательные мальчишки взрослеют и становятся всадниками лишь верхом на конях, не бредущих шагом, но скачущих во весь опор…
     И самая заветная истина, открывшаяся мне однажды, самое сокровенное знание — как подняться на крыле ветряной мельницы к ближайшему облачку, уронив по ходу взлета сандалий с затаившейся в пятке частичкой оробевшей и не способной к полету души.
     И потом всю жизнь, избавившись от балласта условностей, лететь, лететь, вращаясь колесом невидимых крыльев во Вселенной…

     Я все это, безусловно, знал много раньше, потому что пережил, и это заветное знание всегда существовало во мне и сопровождало, настойчиво просясь наружу, но я малодушно задавил его в себе…
     Мне не было никакого прощения за предательство, и, чувствуя себя гнусным изменником, вконец пропавшим человеком, закоренелым неудачником, я вновь курил сигарету за сигаретой и гнал прочь вкрадчивую жалость, готовую, как нередко уже случалось прежде, снисходительно погладить барской ладошкой по лысеющей, посыпанной пеплом голове.
     — Так тебе и надо, так тебе и надо, — лязгали вагонные колеса на стыках рельсов, с каждой секундой приближая пассажирский состав к городу моей мечты…

     …И вот я смотрю с обдуваемой злыми ветрами верхотуры на темные шхеры Кольского залива, на крутые сопки, теснящие стылую воду, на террасы старых деревянных и новых кирпичных и панельных зданий, щербатыми ступенями выстилающих пороги струящейся сверху поземке. Я силюсь и не могу представить в воображении дядьку Алексея, по кирпичику складывающего стены и этажи этих строений, безуспешно стремящихся возвыситься над сопками и удержаться на их скалистых, иссеченных метелями и дождями неприветливых склонах. Только здесь, на виду студеного залива, у чрева нелюдимого северного моря я понял, зачем Алексей, а по-простецки, по-деревенски — Леха или Ляксей, вернулся в эти края после отсидки — смотреть с высоты в заколдованную морскую даль. Что может быть слаще?!
     Признанный деревенский мастер на все руки, он привез собой в Заполярье бережно упакованные в фанерном чемоданчике каменщицкий мастерок-кельму, гирьку-отвес и плотницкий уровень. Для настоящего строителя кельма и уровень — инструменты и принадлежности, равнозначные компасу-«матке» для архангельских поморов. Как кормчий без «матки», так и каменщик без мастерка и уровня существовать в пространстве и времени не в состоянии.
     Дядька Ляксей был кормчий еще тот, а куда и как рулить, было для него не суть важно. Главное — вперед и вверх.
     Далеко-далеко от точки моего стояния, на такой же сопке, где находился я, возвышается фигура-монумент солдата «Алеши». Его все так и называют в городе Мурманске и в допустимых окрестностях — «Солдат Алеша». Я там уже побывал — ходил поклониться. Он спокойно и пристально смотрит в морскую даль, провожая уходящие в море корабли, и его мужественное крестьянское лицо обдувают студеные ветры, а бетонную плащ-накидку рвут и полощут шторма. Напрасный труд. «Алеша» стоит надежно, и никаким ветрам его не сковырнуть. Котлован под фундамент памятника в скалах и вечной мерзлоте строители рвали динамитом.
     При рассмотрении вблизи мне показалось, что бетонное изваяние лицом похоже на моего покойного дядьку. Схожесть с живым оригиналом могла быть почти полной — но только при наличии чубчика, как мне ярко запомнилось, спадавшего на искрящиеся, распахнутые, вечно смеющиеся дядькины глаза.
     Однако опрометчивое сравнение вызвало у меня неловкость и ощущение дискомфорта. Воин Алеша или как капля воды похожий на него человек не стал бы, подхватившись спозаранку, паковать «авоську» порожними бутылками из-под кубинского бесцветного рома и выстаивать часами у «амбразуры» приемного пункта стеклотары, расположенного между промерзшими домами коротенького мурманского переулка Терский. Геройский защитник, он же строитель Заполярья или очень похожий на него гражданин, даже уволенный из стройтреста за прогулы и пьянку, не срывал бы зубами импортную — без традиционного «ушка» — пробку, чтобы тут же возле ларька в один присест опорожнить бутылку, отвергая сообщество товарищей по несчастью, измученных «горящими трубами». Он бы мужественно дотерпел до дому, а страждущих дружков пригласил бы за компанию или на худой конец отлил бы грамульку во спасение.
     Я не верил, чтобы в такой позорной ситуации мог, когда бы то ни было, оказаться мой железный дядька, ведь для него всегда трава не росла, а залетному дружку он запросто отдавал последние портки.
     «Было! Было!» — втемяшивала в мою бедную голову принимавшая меня в гости мурманская тетка — веселая вдова, размазывая по щекам слезы запоздалых раскаяний.
     Мне было ее ничуть не жаль, хотя впоследствии, узнав «художественные» подробности дядькиного северного житья-бытья, я мысленно попросил прощения у состарившейся в одиночестве жены Алексея. Все горькие слова правды она так мне и не сказала, и нюансы ее судьбы я узнал много позже от своей матери.
     Рассказ о «закидонах» родного братца, уехавшего в сравнительно немолодом возрасте на Север за длинным рублем, мать сопровождала живой мимикой лица и жестикуляцией красноречивых рук. Она продолжала его выговаривать, хотя Лехины косточки давно уже сопрели в мурманских сопках. А впрочем, что им могло статься в вечной мерзлоте?! Как писала в своих письмах из Мурманска тетя Вера, могилу на кладбище в скалистом грунте выдалбливали несколько суток, отогревая мерзлоту паяльными лампами и выворачивая валуны, выгибая при этом железные ломы.
     «Каб ён кардзiмягi напiўся! — словами бабушки, почему-то переходя с русского на забытый белорусский язык, вспоминала мать своего непутевого братца, когда он был еще жив. Непереводное словечко «кардзiмяга», равно как и «пранцы», перекочевало в наш городской обиход из бабкиного деревенского лексикона. Означало оно, как я понял, что-то противное, отвратительно-несъедобное. Произносила его мать, морщась, с плаксиво-брезгливым выражением лица. Как будто в тот момент осуждающе подсматривала за развеселым родственничком, хлобыставшим стакан за стаканом. Другого отдыха на Большой земле, кроме как с бутылкой, он себе не представлял.
     Иногда, помню, дядька Алексей приезжал в наш город в свой длиннющий северный отпуск, и тот превращался для нашей семьи в утомительную, с непродолжительными перерывами, митусню.
     — Все пропьем, но флот не опозорим! — куражился во хмелю дядька Алексей, щеголяя вставными железными зубами и полосатой тельняшкой, что выглядывала зеброй в прорези воротничка и синим просвечивала через тонкую ткань рубашки.
     Дядька, будучи в подпитии, сделал племяннику царский подарок — купил настольный игрушечный бильярд, выложив в магазине баснословные по тем временам деньги — 70 рублей. «Сдачи не надо!» — небрежно бросил он сотенную купюру на прилавок продавщице. А та, наша знакомая, потом втихаря отдала матери лишние деньги.
     Игрушка, если кто помнит, имела катапульту, куда надо было заряжать стальной шарик, огороженные гвоздиками лунки с цифрами выигрышных очков и разные хитрые ловушки-тупики. Блестящий шарик, запущенный пушечкой-катапультой, стремительно пролетал вдоль фанерного борта игрового поля, а скатываясь вниз — цок-цок — метался между оградками и, наконец, попадал в какую-нибудь ямку. Или в тупик.
     С дворовыми пацанами мы дни напролет гоняли шарики по бильярдному полю, пока не растеряли их до последнего.
     — Не расстраивайся, племяш, я тебе подшипник пришлю! — пообещал, уезжая на Север, дядька Алексей, и я месяцами ждал, когда придет по почте из города Мурманска заветная посылка с загадочным «подшипником», в котором блестящих шариков — «хоть попой ешь»… Не дождался.
     На кисти левой руки у него был выколот полукруг солнца с лучами, расходившимися веером, и словом «Север»» посередине. Такая же картинка была на папиросной пачке.
     Курил дядька, казалось, даже во сне. Скомканная папироса постоянно торчала у него из уголка рта.
     К морю и флоту Алексей никакого отношения не имел. Он работал каменщиком на стройке. Тяжело работал.
     Название мурманского микрорайона, мелькавшее в дядькиных северных рассказах, надписях на почтовых конвертах, всегда приходило мне на ум, когда вспоминал и думал о своем бесшабашном родственничке, закончившим в тех краях свой жизненный путь. Но вначале — построив в ледяных сопках и вечной мерзлоте Долину Уюта. А взамен — оставив в заполярных широтах зубы, здоровье и молодость.
     Однажды на исходе полярной ночи, в свете мерцающих прожекторов «северного солнышка» дядька Алексей, будучи с похмелья, сорвался со строительных лесов пятого этажа и упал на камни внизу. Он остался жив, но повредил позвоночник и после долгой болезни смог передвигаться только на костылях. Привык к коротким, по одному в каждой руке. Со временем от него ушла жена, разъехались дети. Инвалид страшно пил.
     Пенсию по инвалидности с учетом северных надбавок и «полярок» дядька получал приличную. Предпочитал импортный ром кубинского производства — вонючий, нехороший напиток, гораздо хуже нашей белорусской самогонки. Если она не «бурачковая», а хлебная…
     Пробовал то и другое: подтверждаю.
     Единственное, о чем жалел Алексей, оказавшись прикованным к костылям, что не смог теперь подниматься на строительные леса — и на сопку к памятнику «Алеше».
     «Сижу, как в трюме!» — иногда жаловал он собутыльникам.
     Что дядька имел в виду — неизвестно.
     На должности сторожа, предложенной бывшему каменщику шестого, высшего разряда сердобольным начальством стройтреста, Алексей долго не удержался. Уволили за прогулы и пьянство.
     Все это мы узнавали из писем, приходивших из Мурманска от жены Алексея тети Веры.
     Мать, читая их, потихоньку плакала.
     А я, чтобы не видеть ее расстроенной и некрасивой, прятался в такие минуты за печку-голландку, мастерски сложенную и облицованную блестящим кафелем дядькой Алексеем. Иногда в отпуске на него нападал трудовой зуд, и дядька, будто очнувшись от пьяного, летаргического сна, перестраивал, переделывал в нашей коммунальной городской квартире все, что можно было перестроить и переиначить.
     Я всегда мечтал увидеть Долину Уюта, построенную в Заполярье моим горемычным дядькой…

     7.

     Я не спешил спускаться с сопки и ждал неизвестно чего. Предчувствие открытия, начавшее томить меня еще за тысячи верст отсюда и настойчиво подталкивавшее по пути в гору, не покидало. Я подхлестывал пришествие неизвестно чего глотками противного кубинского рома, специально купленного по такому случаю в мурманском гастрономе.
     Я глотал обжигающую жидкость прямо из горлышка, но «лепей», как когда-то в детстве, не становилось. Как бы я ни старался раз и навсегда допить недопитую дядькой горечь «кардзiмягi».
     Ожидание грядущего откровения ощущалось почти физически. Предтеча необычного рисовалось в воображении вполне осязаемым — предметным, объемным. Обязательно — округлым. Наподобие названия полуострова — Кольский, или же в качестве обрамления к «Кола» — пригородного поселка, вдоль которого довелось накануне проезжать.
     Это «что-то» не могло и не имело права не показаться. Ну, еще чуть-чуть, еще!
     И вот ОНО беззвучно разворачивается в вышине колышущимся полотном — Северное сияние! Выкатилось огромным колесом, раскатавшим небо гигантскими ухабами.
     Да! Да! Да! Я ожидал именно этих космических волн, этих голубых сполохов, накрывших саваном поруганную землю. Словно плащаница Христа, Полярная Зоря укрыла истерзанное, изрезанное расщелинами и заливами тело Кольского полуострова вселенским прощением.
     И всех нас — сиротливых среди холодных камней.
     Слов у меня не нашлось. И не нужны были никакие слова.
     Небывало раннее Полярное сияние на Кольском... Я был уверен на все сто: оно явилось неспроста...
     Я смотрел во все глаза, и мне хотелось плакать. Мысль горела в мозгу «северным солнышком», ничуть не поблекшим в сравнении со свечением небес:
     «Жил не так, поступал не так, а как надо — забыл и вспомнил только сейчас…»
     Это — о себе.
     Меня, как в детстве, вновь подхватило крыло старого млына и вознесло, заблудшего и грешного, в чарующие небеса.
     
     …Телефон не отвечал долго. Наконец, в трубке запищало — и из потрескивающего эфира, из шуршащей галактики донесся за тысячи километров встревоженный, до боли родной голос жены:
     — Саша! Это ты? Саша! Ты откуда? Что случилось? — пульсировала мембрана. — Из Мурманска, говоришь? Чего тебя туда занесло? Почему не сообщил? Как там тетя Вера? А на кладбище был? Какой подшипник? Не понимаю! Подарок дяди Алексея? Обещал? Шарики? Не помню… Приезжай скорей… Все тебя ищут…
     — Нашелся! — с облегчением ответил я, положил трубку и засобирался в аэропорт.

Беларусь — Кольский полуостров, г. Мурманск, Долина Уюта

 

На первую страницу Верх

Copyright © 2008   ЭРФОЛЬГ-АСТ
 e-mailinfo@erfolg.ru