На первую страницуВниз

Татьяна  МАРТЮШЕВА  

ДМИТРИЙ ВЕДЕНЯПИН: “ЖИВУ, КОГДА ПИШУ...”

 

Дмитрий Веденяпин — поэт и литературный переводчик. Автор книги стихов “Покров” и многочисленных стихотворных переводов английских, ирландских, американских, немецких, австрийских, фламандских и французских поэтов — А. Поупа, Т. Харди, П. Пирса, П. Колума, Д. Макдонаха, Т. Макграта, К. Кролова, Р. Шаукаля, А. Шенье, П. Польжана, Д. Ван Рейссела, С. Ван Ден Бремта... Дмитрий Веденяпин переводит и прозу — рассказы А. Бирса, И. Башевиса Зингера. В его переводе в журнале “Иностранная литература” был опубликован первый роман американского писателя Майкла Каннингема “Дом на краю света”. Сейчас он работает над переводом нового романа того же автора.

К этой официальной справке хочу добавить немного личных впечатлений. Роман Каннингема читается так, как будто он был написан талантливым американцем по-русски — писателю несказанно повезло с переводчиком...

  Дмитрий Веденяпин
 

 Стихи Дмитрия Веденяпина завораживают — и когда читаешь их “про себя”, и тем более — в прекрасном авторском исполнении. И возникающее при этом ощущение гармонии, “момента истины” хочется продлевать бесконечно.

В своих пристрастиях я не одинока — приходилось неоднократно наблюдать, как слушают его начинающие литераторы — самая, пожалуй, взыскательная часть публики — с искренним вниманием и какой-то несовременной нежностью...

А еще Дмитрий — удивительно интересный собеседник, и сегодня он в гостях у читателей нашего журнала.

— Разрешите начать наш разговор с признания в любви к вашим стихам и восхищения тонкостью и бережностью ваших переводов... Что было изначально — переводы чужих произведений или собственные стихи? Как удается вам держать такую высокую ноту — и в той, и в другой “партии”?

— Конечно, начинал я с собственных стихов... Мне кажется, что так обычно и бывает — только после личных “авторских” переживаний ты можешь делать что-то и с чужими строчками. Хотя, пожалуй, любому творчеству предшествует некое изумление — читательское... Я рос в семье, где было много книг (бабушка долгие годы работала в библиотеке) — и книга была очень уважаемой вещью. Конечно, стихи я читать пытался, но ничего в них не понимал... Я качался на стихотворных ритмах — этим все и ограничивалось, и проза была для меня в тысячу раз интереснее. Но вот в пятнадцать лет, читая Мандельштама (в те времена еще в списках), я почувствовал, что вхожу — буквально, сквозь буквы, в это стихотворение... Что оно само по себе является некоторым “летательным аппаратом” и в то же время — некоторым пространством, в котором я могу летать. В поисках подобного, но уже своего собственного “летательного аппарата”(а может быть, “существа”?) я и начал писать... И вскоре передо мной встала, такая мучительная в начале, проблема критерия подлинности моего творчества. Это крайне важно — понять, стоящее ли то дело, которым ты занимаешься. В отличие от труда врача или, скажем, шахтера, труд поэта (даже если не относиться к нему как к профессии), на мой взгляд, требует оправдания — для чего ты это делаешь... И вот, смущаясь, я начал показывать людям свои стихи. Их реакция была самой разной, от одобрительной до равнодушной, так что я продолжал пребывать в мучительном неведении — пока не произошла фантастическая вещь... Я вдруг почувствовал, что текст начинает как бы отрываться от бумаги — он уже живет вне этого листочка, он приобрел некоторый объем... Возможно, это уродец с кривыми ножками, но он существует! Это было Событие, это было то, что нельзя придумать. Оно произошло — не потому, что я захотел стать поэтом, а вдруг, мгновенно, само... Такое ощущение и стало для меня тем самым искомым критерием.

А к работе над переводами я пришел следующим образом. В двадцать один год я окончательно понял, что писание стихов — это то, чем я действительно хочу заниматься и что потерять мне очень страшно... Начало восьмидесятых годов — период, когда публиковать стихи — в том воздухе, в советских изданиях — было стыдно. Но в какой-то момент я все-таки отнес свои стихи одному либеральному редактору. И хотя в их адрес он произнес немало теплых слов, тем не менее посетовал, что в них нет важнейшего условия для публикации — присутствия позитивного, бодрого советского духа... И я, как многие поэты в те годы, стал переводчиком. К счастью, мне сразу же предложили переводить очень хорошие стихи европейских поэтов. Первой была книга замечательного западногерманского автора Карла Кролова. И мне вряд ли удалось бы сделать удачный перевод, если бы я к тому моменту не писал собственные стихи. Все последующие стихотворные переводы я также старался делать профессионально и честно, но особой радости при этом не испытывал... Очень тяжело совмещать подобную работу с собственным творчеством. Я всегда считал, что Пастернак делал переводы радостно и вдохновенно, и лишь недавно узнал, что даже Шекспира он переводил буквально со скрежетом зубовным...

— То есть поэту трудно быть стихотворным переводчиком?

— Да! Хотя, конечно, есть и счастливые исключения. Но я отошел от стихотворных переводов и обратился к прозе. А это совсем другая стихия. Поэзия — всегда некоторая неспособность сказать, в ней слова живут иначе, они никогда не бывают так точны, как точны они в прозе... И работа со словом здесь совершенно другого свойства. Перевод в поэзии в принципе невозможен, потому что самое главное в ней — состояние вдохновения автора, которое не может передать ни один, даже самый гениальный, переводчик.

— Вы ощущаете себя соавтором произведений, которые переводите?

— В какой-то степени да. Мне даже кажется, что соавтором себя чувствует каждый читатель...

— Ваши стихи — очень добрые. В них — чистота и мудрость, открытость и спокойное мужество... Они защищают, оберегают, вселяют надежду. Так, во всяком случае, воспринимаю их я. Эта защита, это убежище — главная задача ваших стихов?

— Во-первых, спасибо, что Вы так чувствуете. Для меня действительно очень важно, что в моих стихах есть некий врачевательный момент... В стихах любого автора существует смесь счастья, которое он переживает, благодарности Богу — и ощущение раны... Самая тяжелая из душевных ран человека — осознание неотвратимости смерти, своей собственной и смерти близких ... И с этой раной надо что-то делать — чем, на мой взгляд, и пытается заниматься искусство. Помните фразу — “После Освенцима нельзя писать стихи”? А мне кажется, что стихи всегда пишутся на фоне трагедий.

— Уверена, что после Освенцима стихи всем нам тем более необходимы... А для вас ваши собственные стихи — тоже оберег?

— Думаю, что да. Когда приходит стихотворение, появляется ощущение абсолютной подлинности происходящего: я точно знаю, что я живу! Это очень счастливые моменты моей жизни — и когда я долго не пишу, становится тяжело...

— “Лирический герой”, “поэтический имидж” — можно ли говорить о подобных понятиях применительно к поэзии? Разве стихи — не точный отпечаток человеческой души?

— Недавно во время моего выступления кто-то в зале сказал, что мои стихи — это автопортреты. Конечно, поэт всегда пытается ответить на вопрос: “Кто я”? И постепенно приходишь к мысли, что “я” — это, скорее, какая-нибудь ветка в окне, луч на стене, отпечаток листвы... Стихи всегда автопортретны. Но если в твоей поэзии все сводится только к тебе, каким бы замечательным ты ни был, это становится скучноватым. Я согласен с формулой Кандинского: в любом произведении существуют три составляющие — личность художника, шум времени и то, что мы называем Вечностью.

Мне кажется, что такое понятие, как “путь художника” — объективная реальность. На этом пути человек лишается возможности иметь мировоззрение — некоторую, внешнюю по отношению к душе, общую интерпретацию смыслов. Быть “конфессионально очерченным”, намертво привязанным к определенному философскому мировоззрению настоящий художник, по-моему, не может! Я не пою гимны байронизму, но понимаю, что поэта окружает несметное количество вещей, которые он не может “упихать” в готовые формы... В состоянии творчества ты говоришь о том, что чувствуешь и видишь. А оно никуда “не вписано” и существует просто так, оно есть... Если бы философия была всеохватывающим проектом, определяющим точную меру добра и зла, то вся поэзия была бы сведена к слаганию гимнов богам и правителям. Но такого универсального учения не существует, а потому поэзия выполняет свою особую функцию — очищения, высветления жизни...

Поэт всегда говорит точные, и поэтому — иногда чудовищные вещи. Он свидетельствует. И “детям до 16 лет”, действительно, некоторые стихи читать нельзя.

— Его Величество Успех... Каким вы себе его представляете? Как добиться его благосклонности?

— Я понимаю, что успех в общепринятом, житейском смысле можно как-то организовать: прибегнуть к знакомствам, пригласить критиков... Но я никогда ничем подобным не занимался, что-то меня всегда останавливало.

Зато я всегда готов выступать перед любой аудиторией, где бы она ни собиралась — в общежитии ПТУ, в литературном салоне или в ЦДЛ... Уверен, что любой человек, если он не дебил и не супостат, является благодарным слушателем. Стихи можно и нужно читать где угодно — на стадионах, в залах, на полянах, из космоса... Они нуждаются в этом: слова летят в пространство и входят в резонанс со временем, в котором мы живем. Так что для меня — успех в том, что меня слышат... Только тогда мои стихи вызывают реально ощутимый отклик — в это мгновение, в моем времени...

 

ДМИТРИЙ  ВЕДЕНЯПИН


* * *

Там хорошо, где нас нет:
В солнечном лесу, в разноцветной капле,
Под дождем, бормочущим “крибле-крабле”,
В зелени, оранжевой на просвет.

На краю сиреневой пустоты
Человек, как черточка на бумаге.
Летчик, испугавшийся высоты,
Открывает глаза в овраге.

Воздух скручивается в петлю
По дуге от чужого к родному.
Человек произносит “Люблю!”
И на ощупь выходит из дому.

Ночь, как время, течет взаперти.
День, как ангел, стоит на пороге.
Человек не собьется в пути,
Потому что не знает дороги.


Одуванчик

Жизнь моя в столбе бесплотной пыли,
В облаке, расплывшемся от слез,
В зеркале, которое разбили,
А оно очнулось и срослось.

В комнате, как в солнечном осколке
Озера, сверкающего сквозь
Листья и ослепшие иголки,
Пляшут пряди солнечных волос;

Рыбаки спускаются по склону
По траве, блестящей от росы;
Папа говорит по телефону,
Обреченно глядя на часы.

Даже в зимней обморочной давке,
В стеклах между варежек и шуб
Тонкие секунды, как булавки,
Падают, не разжимая губ;

Но не зря в серебряном конверте
Нас бесстрашно держат на весу –
Как от ветра, спрятавшись от смерти,
Одуванчик светится в лесу.


* * *

Человек подходит к микрофону.
Утро отражается в реке.
Женщина летает над газоном,
Полулежа в красном гамаке.

Сонная Австралия. Зеленый
Летний день. Залитый солнцем джип.
Смуглый фермер, с детства умудренный
Тайным знаньем бабочек и рыб.

Не спеша потягивая виски,
В кресле у окна сидит старик.
Не спеша потягивая виски,
В зеркале сидит его двойник.

Девочка играет с обезьяной.
Негр в очках копается в саду.
Над зеленогрудою поляной
Вьется белоснежный какаду.

Если радость – это чувство света,
Выстрели из фотопистолета
В это небо, полное тепла,
И оттуда с серебристым звоном
На поляну рядом с микрофоном
Упадет Кощеева игла.


Под рыжим абажуром

Мир просто был. В троллейбусной оправе,
Как в комнате, казавшейся огромной,
Струился свет, ни ясный и ни темный.

По проводам и вытянутым склонам,
Сжимаясь в запотевшей полуяви,
Пульсировал продолговатый воздух,

Как ватный гул, плывущий по салонам
Вдоль стекол в ледяных цветах и звездах
Над прячущимися в махровых гнездах.

Неправда в обобщениях. Язык,
Как волк, не поддается дрессировке.
Я вижу папу в бежевом пальто.

Все умерли. За площадью на хмуром
Торце высотки – тени птиц. Никто
Не умер. “К водным процедурам”

Нас приглашает радио; зато
И день с утра похож на решето
Сквозь белый снег под рыжим абажуром.


* * *

Между Ангарой и Подкаменной Тунгуской
В цилиндре тишины, в кольце колючих чащ,
Над треугольной выцветшей палаткой
Ночь выворачивалась как бы вверх подкладкой,
Как черный плащ.

В просветах ослабевшей темноты,
Приобретая плотность, цвет и вескость,
В зрачке окна, настроенном на резкость,
Обозначались листья и цветы.

Стояло время “слушать” и “молчать”
Под переплеск воды на перекате...
Стояло время “строить” и “сшивать”,
“Любить” и “уклоняться от объятий”,

“Быть беглецом”: под звездами Стрельца
На веслах уходить от непогоды…
Стояло время жить внутри кольца
Непуганной свободы.


Встреча

Это просто слова, немота перевернутых слов,
Неподвижное зеркало озера в мятом овраге
Негустой темноты, в окруженьи чернильных стволов,
Тут – расплывшихся в кляксы, там – вырезанных из бумаги.

За кинотеатром “Зарядье”, на пасмурно-белом холме,
С наступлением сумерек в комнатах с видом на горе,
Мы тонули, темнея, в просторной, как небо, зиме
Между светом и снегом на брейгелевском косогоре.

От предчувствия встречи слова начинают летать,
Как жонглерские мячики, мир превращается в птицу
Между снегом и светом, где, чтобы родиться опять,
Недостаточно права, достаточно просто родиться.


Angelica sylvestris

Я падаю, как падают во сне –
Стеклянный гул, железная дорога –
В темно-зеленом воздухе к луне,
У входа в лес разбившейся на много

Седых, как лунь, молочных лун, седым,
Нанизанным на столбики тумана
Июльским днем – как будто слишком рано
Зажгли фонарь, и свет похож на дым

И луноликих ангелов, когда
Они плывут вдоль рельс в режиме чуда –
Откуда ты – важнее, чем куда,
Пока куда важнее, чем откуда –

Белея на границе темноты;
Вагоны делят пустоту на слоги:
Ты-то-во-что ты был влюблен в дороге,
Ты-там-где-те кого не предал ты.

На первую страницу Вверх

Copyright © 1999   ЭРФОЛЬГ-АСТ
e-mailinfo@erfolg.ru